— Чуяло мое сердце! — с плачущей миной проговорил он, быстро налил себе новую порцию и опрокинул.
Курт Венцель оглядел зал и направился прямо к нам. Бросив взгляд на стол, он облизнул толстые губы и, наклонившись к уху Похитуна, стал что-то шептать.
«Почему Венцель сразу пришел сюда? — блеснула у меня мысль. — Вероятно, Похитун предупредил, где мы будем».
Похитун махнул рукой и встал. Я взял бутылку со шнапсом и стал наливать в стакан. Предполагая, что я забочусь о нем, Похитун подарил меня благодарным взглядом и сел. Но я поднес стакан Венцелю. Тот глупо улыбнулся и медленно, сквозь зубы, не выпил, а высосал водку.
— Я вас буду ждать здесь, — сказал я Похитуну. — Схожу в комендатуру к врачу и вернусь. Идет?
— Да, да… Обязательно. Мы придем вместе с Куртом.
Курт Венцель кивнул.
Они вышли, и я остался один. О такой удаче я даже не мечтал. Расплатившись с официантом и предупредив его, чтобы он приберег нам столик в случае наплыва публики, я покинул ресторан.
Город тонул в дожде и тумане. По мостовой и тротуару пузырились грязные лужи. Запахнув плащ, я прежде всего направился в комендатуру. Так было лучше. Я все-таки не исключал возможности слежки за собой, а в комендатуре можно было «провериться».
Дежурный офицер сказал, что врач Питтерсдорф на квартире, и указал на дом тут же, во дворе комендатуры. Я без труда нашел врача, представился ему и подал записку Гюберта.
Доктор оказался благодушным толстяком лет за пятьдесят. По-русски он говорить не мог, знал лишь несколько слов и, если бы не записка Гюберта, мы, вероятно, и не столковались бы. Он внимательно исследовал мои руки, заставил снять рубаху, похлопал по плечу и сказал:
— Гут! Зер гут!
На записке Гюберта он написал диагноз, который я прочел позднее: «Фантазия. Повышенная мнительность. Здоров как бык». Я сунул записку в карман, любезно раскланялся и выбрался во двор комендатуры. Двор был пуст. Я заметил второй выход, на смежную улицу, и воспользовался им.
Пройдя квартал, я оглянулся: никого. Я пошел прямо, еще раз обернулся и лишь тогда свернул в переулок.
Уже темнело. Около парикмахерской — ни души. Наступал самый ответственный момент. Малейшая оплошность с моей стороны могла погубить все, а поэтому следовало быть крайне осторожным. Я прошел до угла и заглянул за него — пусто. Нащупал в кармане припасенный уголек, зажал его в руке и шагнул к стене. Поставить букву, одну-единственную букву — это отняло у меня какую-то долю секунды. Затем подошел к двери и рядом с косяком тоже чиркнул углем. Теперь каждый знак выглядел так: «СК/4». Я прибавил лишь «С» — первую букву своей фамилии. Это означало: «Я здесь. Все благополучно. Жди моих сигналов». Теперь пришла моя очередь назначить встречу.
Облегченно вздохнув, я зашагал в казино.
К моему удивлению, Похитун и Венцель уже ждали меня. Оказалось, что до города их подвезли на своих машинах летчики.
На столе стояла начатая бутылка, закуска и три стакана. Похитун знал, что деньги у меня есть. Щелкнув пальцами, он громко крикнул официанту по-немецки:
— Нох айне![11]
Но одной дело не ограничилось. До Опытной станции мы едва добрались. Похитун, расчувствовавшись, чмокнул меня в ухо и, как бревно, свалился на кровать. Мне тоже пришлось выпить довольно много. В голове непривычно шумело. Не успев прикоснуться к подушке, я сразу будто провалился в глубокий сон.
17. ФОМА ФИЛИМОНОВИЧ ПРИГЛАШАЕТ ВЫПИТЬ
Время шло, дела мои налаживались, провокации Гюберта как будто прекратились. Я, понятно, знал, что за мной приглядывает Похитун, знал, что меня подслушивают, но привык к этому и не особенно тревожился.
Можно без натяжки сказать, что за последние дни я даже успокоился, ко мне вернулся крепкий, здоровый сон, я стал лучше есть, в голову не лезли беспокойные мысли.
Мне удалось обменяться новыми сигналами с Семеном Криворученко. Я назначил ему встречу пока на открытом воздухе, в городе. При встрече я намеревался назначить ему свидание в таком месте, где можно было поговорить подробно.
Пришла настоящая зима. Ранним утром мой сон нарушил Кольчугин. Я вскочил с кровати, разбуженный грохотом, и увидел в дверях смущенного старика. Он нес изрядную охапку дров, и, когда переступил порог, добрая половина их упала на пол.
— За такое дело полагается по мордасам, — огорченно произнес Кольчугин и принялся подбирать поленья.
— Ерунда! — успокоил я старика. — Очень хорошо, что разбудил. Через сорок минут занятия.
— Так не будят… — пробормотал он.
Я бросился к окну, расшитому тоненькими кружевами мороза, и присвистнул: все было бело от выпавшего за ночь снега.
Я быстро оделся, умылся и побежал в столовую. Стояло прелестное первозимнее утро с легким, бодрящим морозцем. Все было присыпано свежим, чистым, нетронутым снегом. Холодным пламенем сияло солнце, под его лучами снег сверкал мириадами искр. В воздухе алмазами переливалась морозная пыль. За проволочной оградой Опытной станции торжественно и величаво красовался запорошенный лес. Пышные пласты снега лежали на ветвях сосен и елей, на крышах домов, на оконных наличниках. На трубах и верхушках столбов высились белые шапки, телефонные и антенные провода провисли.
Я быстро позавтракал и вернулся в свою комнату.
Сегодня первые два часа я должен был посвятить Константину, но до этого мне хотелось переброситься несколькими словами со стариком. К нему я никак не мог подобрать ключик. Мне совершенно ясны были враги, ясен был «друг» Похитун, казалось, ясен был Константин, а вот что таилось в душе у Кольчугина, мне раскусить еще не удалось. Он был хитер, как старый лис, испытавший на своей холке зубы борзых, и скользок, как угорь. Он умело скрывал свое нутро. Когда я в разговоре ставил его перед необходимостью выложить откровенно свое мнение, дать оценку определенным фактам и событиям, высказать свое отношение к конкретным лицам, он, подобно ежу, сворачивался и ощетинивался: отвечал на вопросы скупо, неопределенно, а то и вовсе обрывал разговор на самом интересном месте.
Как ни странно, но меня почему-то подкупали глаза Кольчугина. В них светилось что-то хорошее, располагающее. А вот его манера общения со мной настораживала. Он часто заводил по своей инициативе разговоры, далеко не беспредметные, и у меня закрадывалась даже мысль, уж не «подключен» ли старик тоже к проверке моих настроений.
Он выспрашивал меня, кто я таков и как сюда попал; почему я не бреюсь и отпустил здесь бороду, почему мне, а не ему, не Похитуну и не Венцелю дают водку; какая у меня профессия; есть ли у меня семья, из кого она состоит и где находится; чем я занимаюсь с Константином.
Больше того, Кольчугин как-то даже пригласил меня к себе в город, как он выразился, в «свои хоромы».
Я спросил его:
— А зачем?
— А так… — ответил он. — Посидим, чайком побалуемся.
Я ответил, что подумаю. Старик тут же предупредил меня:
— Только не болтайте об этом, господин хороший.
— Как это — не болтайте? — осведомился я.
— А так. Чтобы знали об этом вы да я…
Я еще раз сказал, что подумаю, но это предупреждение насторожило меня. Я решил рассказать обо всем при удобном случае Гюберту. Видимо, Кольчугин втягивает меня в какую-то интригу, и, конечно, по распоряжению Гюберта…
Возвращаясь в свою комнату, я тронул двери инструктора Рауха — они были закрыты. Значит, он в операторской, работает. Я пошел к себе.
Кольчугин сидел возле открытой печи в излюбленной позе — на корточках, и дымил своим горлодером.
Я посмотрел на часы. До прихода Константина оставалось десять минут. У меня мелькнула мысль угостить старика водкой, бутылку которой я получил накануне.
— Фома Филимонович, — сказал я, — ты водочкой не балуешься?
— А почему же? Можно и пошалить, — ответил старик. — Но я смотрю так: всему свое время, все надо делать с пользой и в меру. У меня братень старшой, царствие ему небесное, страсть как уважал эту брыкаловку. За глоток ее готов был в церкви плясать. Вот он и добаловался. Пошел как-то — кажись, в тринадцатом году — в соседскую деревню на свадьбу. У него голос был, что у протодьякона. Песни знавал всякие. Вот его и приглашали. Ну, а где петь, там и пить полагается. Поднакачали его на этой свадьбе до краев. До умопомрачения нахлестался он и все домой рвется. А стояла зима. Ранняя зима, как сейчас, но морозец держался уже исправный, правильный морозец. Его не пущают, а он рвется. Ночь, зима… И все-таки убег. И шубенку оставил. А в дороге, видать, заблажило его, и прилег он под копенку сена дух перевести. И перевел. Как прилег, так и не встал. Нашли его на шестые сутки, а он как кочерыжка. Водка — такое дело, господин хороший!. А побаловаться, что ж… я не против. Но на службе ни-ни. Вот припожалывай до меня, там мы и соорудим по махонькой, у меня есть припас, а хошь — свою тащи.