А между тем объективно у него не было оснований такого поведения. Он не был болен, не имел тайных пороков, а тем более – каких-либо тяжких, по счастливому случаю оставшихся нераскрытыми проступков в прошлом. Но именно в прошлом, в детстве произошли те незначительные события, те первые маленькие поражения, которые наложили печать на его характер и в юношеские годы и, судя по всему, складывалось именно так, на всю его последующую жизнь.
Вначале душу Медведева иссушила безотцовщина. Батю и трех дядьев порубали апрельской лунной ночью мальчишки конармейцы. Санька родился уже после, на троицу. Статью, всем своим видом пошел в отца, но характером – в ласковую, мягкую, как церковная свечка, мамашу.
Первые годы это было неприглядно. Тем более сколько помнил себя Медведев, он всегда выделялся среди сверстников и ростом и силой. Заводилой не был, зато в нем рано наметилась та манера добродушного безразличия, ленивого нейтралитета, которая зачастую присуща очень сильным людям. У них, как у наследных лордов, сразу есть все или, по крайней мере, самое важное; им нечего добиваться. Но манера успела только наметиться. Едва обозначился ее абрис – мальчику было три-четыре года, – как выяснилось, что ему не с кого брать пример; ни во дворе, ни среди родни не оказалось даже самого плюгавого мужичонки: всех унесла гражданская. А посторонние… что посторонние! – у них и до своей мелкоты руки не доходили, разве что с ремнем да лозиной. Санька, может, и за эту плату был бы рад, только у него не спросили; мать так и не привела другого мужика в хату – на ее век перевелись мужики начисто. Вот и тулился Санька к матери, перенимая у нее и неуверенность, и податливость, и мягкость.
А еще через пару лет стал он понимать и иное, что, между прочим, поминали ему от рождения: стал он понимать что отец его был лютей собаки – матерый мироед, а последние годы и вовсе душегуб: за косой взгляд порешить мог, не говоря – за партбилет. Скольких Санькиных приятелей осиротил – считать страшно. Понятно, не вменяли это Саньке в вину – он-то чем виноват, невинная душа? – да уж больно внешность у него была знакомая: выкопанный батя. И слова тут никакие помочь не могли, и утешительные рассуждения выручить бессильны; как-то так получилось, что отцов грех он принял на свою душу, а как искупить – не знал. Груз был тяжел, явно не по силам; а главное – не по характеру. Другой на его месте, может, озлобился бы и тем затвердел, окаменел, нашел бы в том силу, и опору, и даже цель. А Санька напротив. Он готов был за всех все делать, любому уступить и услужить – только бы не поминали ему родителя. Получалось, конечно, наоборот. Он это видел, но переломить себя не мог; да и не хотел: он постепенно вживался в свою роль, и она уже казалась ему естественной и «не хуже, чем у людей».
Тем не менее (и это неким странным образом сочеталось в нем со слабостью характера) он знал цену своей силе и в общем-то держался соответственно. Сочетание получалось причудливое, но не жизненное. Первое же испытание – а любое испытание всегда и прежде всего – это испытание характера – должно было поставить мальчика перед выбором и в результате упростить систему. Мальчик оплошал. Он не смог подтвердить своей силы: оказалось, что победы (и естественных упреков, связанных с нею) он боится больше, чем поражения. Конечно, он не представлял себе все это столь ясно, и первая осечка не обескуражила его, только удивила. Вторая неудача смутила. А третья посеяла зерно сомнения, которое попало на благодатную почву и ударилось в рост: ведь товарищи помнили о его неудачах – подряд! – не хуже, чем он сам. И стали им пренебрегать. А у него не нашлось душевных сил, чтобы вдруг стать против течения, и выстоять, и доказать свое.
Так и покатилось под уклон.
В колхоз Санькина мать вступила на первом же собрании; нажитое мужем добро у нее столько раз трясли да половинили, что записалась она, почитай, с пустыми руками; валялись в ее прохудившемся амбаре и плуги, и бороны, и косилка стояла даже, но все от времени да без хозяйского глаза в таком виде, что легче новые завести, чем эти наладить: а худобы – коровенки там или лошадки – не осталось совсем: года три, как в самой голытьбе числилась.
Трудилась она хорошо – больше все равно некому – и, хотя не богато получала, никуда б она не стронулась из родных мест, когда б не шла за ней память о покойнике муже. Чуть не то – так и жди, что какая-нибудь подлая душа камень в тебя кинет. Но не за себя сердце болело. Видела она, как Санька тушуется; понимала – здесь ему ходу не будет. И в начале тридцатых, в голодное время, когда каждый держался как мог, добралась она до станции, села на первый поезд и поехала с сыном куда глаза глядят. Долго их носило, пока не осели в Иванове на ткацком комбинате. О прошлом не больно допытывались. Сама быстро вышла в люди – в ударницах числилась, красную косынку носила; мальчик хорошо учился; в школе его в комсомол приняли, потом по слесарному делу пошел. Жизнь у них наладилась, в доме был достаток, но тем яснее она понимала – сына уже ничем не изменить. Что в детстве в нем сложилось, то и окаменело. Опоздала она с отъездом. Что б ей раньше лет на пять!..
В погранвойсках Медведеву служилось неплохо. Поначалу, правда, было поинтересней: на самом кордоне стояли. А потом границу перенесли на запад, а их часть так и осталась в прежних местах – охраняла стратегически важные объекты. Кто спорит – дело тоже нужное и ответственное, но по сравнению со службой на самой границе это был курорт.
Медведев старался. За ним не числилось ни единой провинности; он был ворошиловским стрелком, первым по строевой и боевой подготовке, активным на политзанятиях. Другой на его месте давно бы в сержанты вышел и, уж по крайней мере, всегда был бы на виду, всегда считался бы образцом. Однако Медведева в пример другим не ставили ни разу. Отдавали ему должное – и только; как будто его успехи были его личным делом, а вот успехи других – общественным достоянием. Чего-то ему недоставало. То ли темперамента; характера ли – чтобы заставить других отдавать ему должное; а может быть, просто нахальства – кто знает? Одно ясно: все зависело от него самого, переломить инерцию отношения окружающих он мог бы только сам, но он привычно нес свой крест, не жалуясь на судьбу, и если иногда и думал о том, что не все в мире устроено справедливо и вот бы хорошо ему вдруг однажды утром переломить себя и зажить по-новому, то никого он не винил за отношение к себе, разве что себя самого, да и то редко. Даже в этом ему недоставало характера.
Именно в силу этого, когда встал вопрос, кому идти искать свою часть, он безропотно остался охранять дот. Этим же объяснялась неуверенность его действий при появлении группы Тимофея Егорова. Он должен был принять простейшее самостоятельное решение – и в который уже раз оказался неподготовленным к этому.
Правда, трусом он не был, и, когда ситуация изменилась, он с готовностью вызвался помочь своим новым товарищам. Но его порыв был сразу охлажден. Во-первых, судьбу не удалось провести – и здесь он встретился с настоящим сержантом! – значит, и общественное положение оставалось прежним; а во-вторых, всю первую часть боя ему пришлось просидеть в нижнем каземате, не ведая, что творится наверху, лишь догадываясь о том по звукам да по типам снарядов, которые требовал Егоров.
Это были тягостные минуты. Время остановилось. У Медведева не было часов, и, чтобы хоть как-то ориентироваться, он то и дело начинал считать, но даже до двадцати не дошел ни разу; счет все убыстрялся, становился механическим – ведь он думал совсем о другом! – пока Медведев не ловил себя на том, что даже не знает, на какой цифре остановился.
Редко-редко вверху била пушка. «Чего они телятся? – думал он. – Вот я бы стрелял! Конечно, не как из автомата, но уж по крайности выстрел в минуту давал бы, а эти парни и в десять минут не управляются. Да ведь так нас голыми руками загребут!..»
Вообще-то он не мог себе представить, как они из этой истории выкрутятся. Достаточно фашистам прорваться в мертвую зону – и конец. Раньше мертвой зоны не было: ее предполагалось простреливать из меньшего дота, который находился почти у подножия холма, метрах в сорока от дороги. В свое время его не успели достроить, да так и бросили, когда граница переместилась. А три дня назад в него попала дурная бомба: немцы штурмовали нашу колонну, которая отступала по шоссе, и вот одна из бомб точнехонько угодила в это сооружение. Верхнего перекрытия у дота еще совсем не было, только заармированные и частично залитые бетоном стены. Все это добро вывернуло взрывом наружу. С дороги остатки дота были видны издалека; пожалуй, это и было главной причиной, почему немцы не занялись холмом всерьез: остатки дота как бы давали понять, что здесь вся необходимая работа уже проделана и насчет безопасности можно не тревожиться.
Так и мучился Медведев в своем одиночестве: то сидел, сцепив пальцы, то вдруг вскакивал и подбегал к люку, стоял и слушал, но вверх не лез: боялся пропустить команду по телефону, боялся, что те, а особенно сержант, его поймут неправильно. Его колотил озноб, он обливался потом – и все от неизвестности. И когда Егоров потребовал противотанковые гранаты, он решил, что это уже конец. «Может, сержант не знает о запасном выходе? – так я ему напомню», – решил Медведев, сорвал с одной из коек суконное одеяло и, не считая, сыпанул в него гранаты из ящика. Затем связал одеяло узлом, стянув противоположные концы. Получилось ловко. Запалы он набрал в карманы, тоже не считая: в один горсть, да в другой горсть; хватит! И полез вверх.