Командир батальона только что ползал в одну из рот, пытался поднять ее и подойти с нею к больнице, но это не удалось, комбат получил ранение и вернулся. Он сидел, привалившись спиною к скосу воронки, упершись в землю для крепости руками и приподняв одну ногу, без сапога и портянки, до синеватости белую на фоне темно-коричневой глины. Галифе было распорото выше колена, боец-санитар с медицинской сумкой на боку наматывал на всю длину голени широкий бинт.
Даже не отдышавшись, Платонов накинулся на телефониста-сержанта: почему не восстановил линию? Ведь от воронки до обрыва ближе. Почему сидел, ждал, пока это сделают с полкового пункта?
Сержант виновато моргал глазами.
– Посылал, товарищ лейтенант, двоих посылал – не дошли и не вернулись. А больше телефонистов нет, видите – один остался, и связь у меня с ротами – как ее бросить?
На телефониста грешно было кричать – такой был он заморенный, так чувствовал свою вину, хотя, если взглянуть правильно, никакой вины за ним не существовало. От контузии у него подрагивала бровь и кривилась левая половина лица.
Командир полка, в солдатской поцарапанной каске, на которую он заменил свою фуражку, чтоб не выделяться, не привлекать немецких снайперов, стоял на приступке, специально для этого оттоптанной в скосе воронки, и глядел в сторону противника в бинокль. Прошло не так уж много часов, как Платонов видел полкового командира в последний раз, но он едва узнал его – настолько тот осунулся. Смуглое восточное лицо его потемнело еще больше, даже изменилось в своих чертах. Других тоже было нелегко узнать – так все переменились внешне, так были все грязны, закиданы землею, летевшей в воронку с каждым близким разрывом, измучены и подавлены – почти как те артиллеристы, на которых наткнулся Платонов.
Командир полка не выразил особой радости, когда Платонов доложил, что связь восстановлена и на проводе дивизионный КП. Напротив, в лице его промелькнуло что-то даже похожее на досаду, что эта связь есть и теперь он снова доступен Федянскому, у которого нет никаких средств, чтобы оказать ощутимую поддержку, который со своего далекого КП даже не может дать дельного совета, но зато, чтобы играть роль главного надо всеми лица, проявлять положенную командиру дивизии деятельность, станет теперь снова засыпать его ненужными, даже вредными для дела указаниями и неисполнимыми требованиями.
Федянский действительно начал что-то горячо, торопливо говорить. С телефонной трубкой возле уха, с мрачным, усталым лицом, командир полка глядел в поле на перебегающие в отдалении фигурки, и было видно, что он слушает Федянского только потому, что обязан выслушать.
– Хорошо... хорошо... Да, понял... понял... – без выражения произносил он время от времени, и было также видно, что он соглашается, чтобы лишь не вступать с Федянским в пререкания, но сам не собирается исполнять ни одного из его указаний.
Когда Федянский закончил, командир полка тем же своим усталым, глухим голосом сказал в трубку, что убит дивизионный комиссар Иванов.
Мембрана заверещала. Даже на расстоянии был слышен ее высокий звук.
Лицо у командира полка напряглось, вытянулось, начало подергиваться. Глаза его вдруг сверкнули белками, ослепительными на темном, как мореный дуб, лице, и он, известный в дивизии как тихий и невозмутимый человек, очень похожий своим ровным характером на Остроухова, закричал в трубку с совершенным бешенством, являя свой, где-то глубоко в нем дремавший восточный темперамент во всем его накале, от бешенства даже с акцентом произнося слова:
– Как допустил? А потому, что немцы меня не спрашивают, в кого стрелять, кого убивать! С бойцами в атаку шел, личный пример показывал...
Мембрана заверещала еще громче, заставив командира полка замолчать.
– Я ему не приказывал ходить! Я только полком командую, дивизионными комиссарами я не командую! Они не в моем подчинении. Я сам у них в подчинении! Пехота лежала, вставать не хотела. Надо огневые точки артогнем давить, тогда пехота сама в атаку пойдет, не надо ее комиссарам поднимать!..
Федянский утих, заговорил спокойней.
– Тело? Не могу доставить тело, нет его тела. Прямое попадание, воронка – и все!
Теперь, когда связь действовала и задача Платонова была выполнена, ему можно было отправляться назад.
Но получилось иначе.
Внезапно мелькающих фигурок на поле стало больше. Они перемещались беспорядочно, в какой-то непонятной суетливости и казались плоскими тенями в серо-желтой пыльной мгле. Происходило что-то важное, потому что в воронке послышались восклицания, все пришли в беспокойство, тоже засуетились, полезли на край смотреть. Высунувшись, Платонов смотрел туда же, куда и все, но ровно ничего не понимал. Не понимал, что означает эта суета и мелькание, перемещение фигур на поле, не понимал, где кто, кто это бежит куда-то вправо, кто те, что бегут им навстречу и влево и еще куда-то. Комбат с босой забинтованной ногой, приподнявшись из воронки по грудь, взмахивал руками, что-то кричал отчаянно и сердито, как будто те, что мелькали в пыльной мгле, могли его слышать, и порывался выползти из воронки, порывался туда, в непонятное паническое мелькание человеческих силуэтов. Но раненая нога не пускала его, тянула назад, и он только скользил и срывался на крутизне скоса.
Часть фигур была совсем близко, бежала прямо на воронку, видясь призрачно, зыбко, рассыпание, и Платонов, напрягши зрение, вдруг различил, что это немцы. С тех пор, как началась война, он видел их, должно быть, сотни раз – в кино, на фотографиях, на рисунках. Но впервые видел воочию, живых, настоящих, и, увидев, даже не сразу осознал, что это и есть немцы, а осознав, удивился, что они одновременно и похожи, и не похожи на то, что он видел, какими себе их представлял.
В воронке торопливо, с бледными лицами налаживали оружие, кое-кто уже стрелял, и Платонов тоже принялся стрелять – сначала из своего пистолета, потом из винтовки, когда ранило стрелявшего из нее солдата и солдат этот, оставив винтовку на краю, сполз по склону воронки на дно.
Потом немецкие солдаты куда-то сгинули, так же внезапно и непонятно, как возникли; бой с ними продолжался всего десять или пятнадцать минут, но за эти минуты Платонову пришлось испытать все, что испытывает в бою рядовой пехотинец. Поблизости убивало людей, он слышал вскрики, стоны. Во второй раз ранило командира батальона, пробило ему горло. Его перевернули на спину, лицом к небу. Он лежал, сразу весь сникнув, замолчав, только хрипя, булькая дырявым горлом и высоко, душно вздымая при каждом вздохе грудь. Рана была смертельна, но он был здоровый и крепкий мужчина, и мучиться ему предстояло долго...
Потом Платонов опять полз по полю, над которым так же свирепо, в поисках человеческих тел, в поисках и его тела, бесновался металл. Полз, натыкаясь на трупы, на бесформенные куски окровавленного мяса, на оторванные руки, ноги, головы... И когда, наконец, он вернулся, черный, неузнаваемый, испачканный чужой кровью, и первым делом схватился за фляжку и стал жадно пить, захлебываясь, ловя горлышко стучащими зубами, – он чувствовал себя совершенно пустым, точно из него вынули, вытряхнули всю душу, не оставив от нее ни кусочка, и каким-то совсем омертвелым внутри. Нервы его как бы перестали служить, казалось, они неспособны уже ни на что отозваться, истрачены полностью – всего в какой-то один час...
Но день был еще только на самой своей середине... Едва Платонов оторвался от фляги, как над лощиною проревел «юнкерс», и сразу же, сливаясь с его ревом, по следу его загрохотали взрывы сброшенных им бомб. Одна и другая, мощные, фугасные, не меньше, как пятисотки, совсем как при землетрясении поколебав почву, рванули возле пруда, на склоне, пониже ямы, в которой сидели связисты. Над макушками леса фонтаном взлетела земля, щепки. И еще не улеглось раскатистое эхо и дрожание почвы под ногами, еще вокруг, по листве и веткам, шлепали закинутые на стометровую высоту комья глины, как снизу, от того места, куда ударили бомбы, послышался глухой исходящий откуда-то из-под земли вой... Он был непонятен странен, ни на что не похож. Сержант и Яшин только озадаченно переглянулись, насторожились, но Платонова точно ударило током. Отбросив флягу, он вскочил на ноги и опрометью кинулся по откосу вниз.
Там, где под двускатной земляною крышей был погреб с набившимися в него женщинами и детьми, он увидел длинный, по форме погреба, провал... Рыхлая земля, из которой торчали концы трухлявых бревен и досок, еще дымилась. Казалось, она колеблется, дышит, шевелимая усилиями изнутри. И сквозь эту дымившуюся, колебавшуюся, еще не улегшуюся окончательно, местами проседавшую землю, сквозь ее полутораметровый слой и несся, слабея и затихая, будто погружаясь в земляную толщу все глубже и глубже, этот током пронзивший Платонова, ни на что не похожий, ни с чем не сравнимый вой заживо погребенных людей...