Был самовлюбленный, но не заносчивый. Обожал, когда им восторгались, сам, однако, не старался демонстрировать свое превосходство. Придавал огромное значение этикету и церемониалу, уважал давно указанные пути и предписанные традицией роли. Такое, по крайней мере, производил впечатление.
Впрочем, во время той первой встречи, он не слишком интересовал меня как человек, а почти исключительно как президент мятежной республики, которая за свою свободу готова была схватиться с противником в тысячу раз более сильным. Имея в распоряжении полчаса, я расспрашивал о текущих делах, о том, чего я пока не понимал, и удовлетворялся ответами, которые несколькими неделями позже тратили всякую ценность, значение и актуальность.
Не интересовало меня, каким он был, меня интересовала его позиция.
В погоне за событиями и новостями мне не раз приходилось приземляться в незнакомом краю, среди незнакомых людей с единственной целью — сориентироваться в ситуации и рассказать о ней. Постоянная спешка и нервы — успею ли? Доберусь ли до нужных людей? Удастся ли отправить репортаж?
Я мчался сломя голову в партизанские штабы, в министерские кабинеты, в офисы разнообразных партий, названий которых давно уже никто не помнит. Приставал к тысячам людей, чтобы узнать их позицию, получить их комментарии по поводу событий, провоцировал их на откровения, что должно было обеспечить мне первенство и эксклюзивное право на правду. Я заполнял записные книжки фамилиями, датами, номерами телефонов, цифрами, обозначавшими количество убитых врагов и проценты голосов, полученных на выборах.
Больше всего я сердился, когда кто-нибудь из местных останавливал меня на бегу, мороча голову историями, которые мне тогда казались бессмысленными. Я вырывался, когда, хватая меня за рукав, они допытывались о сотнях разных вещей; выкручивался, как мог, когда приглашали меня к себе домой, чтобы похвалиться своими детьми, женой, а иногда просто щегольнуть перед соседями знакомством с иностранцем. Они не хотели понять, что у меня нет на них времени, что у меня есть дела поважнее, что я должен все узнать, рассказать обо всем.
Я объездил пол мира, был свидетелем большинства важнейших событий перелома столетий, видел, как распадалась одна из последних империй, видел рождение новых независимых государств, а также бесчисленные войны, в которые они немедленно погружались. Я был свидетелем покушений и выборов, упадков и рождения новых диктаторов, революций и революционных агоний.
Я встречался и разговаривал с людьми, бывшими главными героями исторических событий. Обычно, и это понятно, у них было не слишком много времени на разговоры. Однако, иногда, как мне казалось, они хотели бы сказать что-то еще, что-то большее, чем официальная прокламация, хотели хоть на минуту сбросить маску и выйти за рамки предписанной, часто навязанной им роли. На это, в свою очередь, не было времени у меня, замотанного, опьяненного важностью события. Мы прощались, обещали друг другу, что в следующий раз…, и расходились, каждый в свою сторону.
Остались от этих встреч обрывки записанных в тетради фраз, чаще всего уже обесцененных и ничего не говорящих, в памяти — смазанные лица, иногда фотографии, иногда глубоко запавшее в память первое впечатление. Поспешно сделанные наброски, мало пригодные для того, чтобы на их основе создать о ком-то свое мнение, нарисовать портрет. Это напоминало кропотливую склейку разбитого на мелкие кусочки сосуда. Никогда не было уверенности, все ли частички удалось отыскать, все ли удалось сложить. А если даже изредка все идеально подходило друг к другу, все равно неизвестно, что изначально было связующим элементом.
Со временем новости и события, за которыми я так гнался, отчасти утратили свою ценность. Да, они все еще были важными, но теперь меня меньше интересовало, сколько врагов убил какой-то солдат, и больше — как чувствует себя человек, когда убивает. Менее важным было количество голосов, добытых каким-то политиком на выборах, важнее — почему он так жаждет власти, и как эта власть его меняет. События и новости не утратили значения, но обрели фон, насытились размерами, красками, иногда звуками, запахом, стали полнее и только теперь понятнее, стали действительно важными.
Достаточно было остановиться и прислушаться, как бесследно исчезало былое одиночество, с которым ты оставался один на один в гостиничном номере или в машине. Теперь у меня находилось время на разговоры, застолья и даже на бездействие.
Когда во мне проснулось любопытство и желание поговорить с Джохаром Дудаевым, узнать его не только как президента и бунтаря, было уже слишком поздно. Он погиб от взрыва российской ракеты, наведенной на сигнал его спутникового телефона во время ночного разговора на лесной поляне.
Я не корил себя за то, что, имея такую прекрасную возможность, я даже не попытался его понять. Так бывало с другими близкими или случайными знакомыми, политиками и солдатами, погибшими прежде, чем я разглядел в них людей. Я скорее испытывал обычную горечь от упущенной, неиспользованной возможности, от необратимости и бренности всего сущего.
Я искал и находил Дудаева — так, во всяком случае, мне казалось — в тех, что пришли после него, в Масхадове и Басаеве, его преемниках и наследниках. Если бы не война, вина за которую частично лежала на нем, Аслан и Шамиль, наверное, никогда бы не столкнулись, никогда бы не перешли друг другу дорогу, ба, может, никогда бы друг о друге не услышали.
Они принадлежали к двум взаимно презирающим друг друга мирам, таким разным, никогда и ни в чем не совпадающим. Масхадов воплощал собой порядок, предвидение, рутину, протоптанные дорожки, долг, готовность договариваться, ответственность за каждое слово и каждый поступок, осознание их последствий. Басаев был стихией и хаосом, воплощением отчаянной смелости, желания жить по-своему, иметь все, что пожелаешь, никогда ни перед чем не склоняться, ни в чем не уступать. Любой ценой. Эгоистичное безумие, которое плевать хотело на принятые когда-то, а теперь докучливые обязательства, зато сулило счастье и исполнение желаний. С другой стороны — ответственность и озабоченность последствиями, порожденные чувством долга и верности однажды сделанному выбору. Трудно представить себе большее несовпадение личностей, темпераментов, кодексов ценностей и жизненных позиций.
Но, будучи столь противоположными, они были обречены друг на друга верными и неверными решениями, сплетением случайных событий и непредвиденных обстоятельств. И главным образом, Дудаевым. Это он вплел их обоих в канву собственной жизни, а умирая, оставил в наследство свои недостатки и достоинства, две стороны своей натуры, так несправедливо разделив их, как будто хотел зло подшутить над своими преемниками.
Масхадов принял наследство по-своему. Серьезно и ответственно, внешне ничего не проявляя, ни разочарования, ни радости. Басаев злился, не скрывал, что рассчитывал на большее, рвал и метал в оскорбленной гордости и доводящем до бешенства бессилии, противился навязыванию себе ограничивающей его хоть в чем-то, чуждой ему роли.
Опутанные объединяющими их, но непримиримыми противоречиями, оба ссылались на одни и те же слова и события, понимая их каждый по-своему, часто толкуя прямо противоположно. Масхадов твердил, что Джохар, несомненно, вел бы себя так же, как он.
— Говорят, что я не мог сравниться с ним в смелости, — как-то сказал он мне. Он не любил Дудаева. Впрочем, взаимно. Не похоже также, чтобы они относились друг к другу с особым уважением. Дудаев был горячий, вспыльчивый, часто безответственный, легко поддавался эмоциям. Масхадов же, даже в охваченной революционным безумием стране, оставался непоколебимо логичным, педантичным службистом. Дудаев жил в мире мечтаний, которые он нередко принимал за действительность. Масхадов твердо ступал по земле, не ходил на митинги, не участвовал в бурных дебатах, не поддавался эмоциям, не повышал голоса и даже не улыбался. — Храбрым, воинственным Джохар бывал только внешне, для публики. Только заняв его место, я понял, что он так же как я больше всего боялся войны, особенно войны братоубийственной, которая послужила бы России поводом для нового нападения.
Масхадов утверждал, что знал Дудаева лучше, чем кто бы то ни было, что они были слеплены из одной глины. На исключительное право знания истиной души Дудаева претендовали, впрочем, все, кого с ним каким-то образом свела судьба.
— Помню, как летом девяносто четвертого враги Джохара стали вооружаться, готовиться к войне. Будучи шефом штаба чеченской армии, я ломал себе тогда голову: неужели Джохар окажется трусом? Почему он ничего не предпринимает? Приходил к нему и говорил: сделай что-нибудь! Люди уже над нами смеются! А Джохар, знай, твердит: подождем еще немного, поговорим со старейшинами, может, удастся договориться. О чем тут говорить — я ему в ответ — каждый день отсрочки только ухудшает нашу ситуацию. Только потом я понял, что Джохар делал все, чтобы оттянуть войну. Потом звонил в Москву, просил, умолял, чтобы ему позволили хоть десять минут поговорить с Ельциным. Без результата. Подчиненные Ельцина, наверное, даже не передавали ему, что звонил Дудаев. Джохара это ужасно расстраивало, он говорил, что в Кремле есть люди, которым нужна война. А когда война уже началась, он искал любую возможность ее остановить, — когда Масхадов рассказывал о Дудаеве, его лицо приобретало снисходительное, хоть немного скучающее выражение, а в голосе появлялась терпеливость, которую хороший учитель находит в себе, чтобы в тысячный раз объяснить не слишком прилежному ученику простую задачку. — Джохар был летчиком и генералом, он прекрасно знал, с какой силой нам придется столкнуться, какие бомбы будут сбрасывать на наш край. Сегодня говорят, что я слабак, потому что не расправился с Басаевым, когда он совершил свой набег на Дагестан. А я боялся не Басаева, а новой войны с Россией.