— Тревога?
— Крыса.
— Чего?
— Крыса, сказано.
— А-а-а?.. Энта пустяки! Не пужайся, сынок, привыкнешь! — Сосед зевнул, звучно поскреб тельняшку на груди. Ему было за пятьдесят, седой весь. В белую ночь седина особенно заметна. Сосед из «переменников» — так называют стариков, которые срочную службу отбыли давным-давно, а теперь опять мобилизованы. Фамилия старика — Лукин. На фронт его не взяли, слаб. Мины катать не может. Пристроили сапожником. Обувь чинит команде, тоже дело!
Лукин продолжал:
— В войну всякая мразь наружу вылазит! Развелось тышшами. По головам ходят. В германскую, помню, в окопах кишмя кишели. Не хуже теперешних. А лютые — живых грызли! Да, сынок, кто в окопах не бывал, тот и горя не видал!
— А говорят: кто в море не бывал...
— Всяк на свой лад... В Питере однажды вышли они из калашниковских складов на водопой. Крысы, значит. Туча ползет по земле. Живая туча, вот те крест. Тут шутки плохи — беги куда глаза глядят! Ну, все и побегли. А один извозчик — герой выискался! — сидит на козлах и коня понукает. Лошадь — скотина умная, она смерть чует, идти не хочет, на дыбки взвивается. Извозчик стеганул ее как следует, рванула. Думал, проскочит: копытами истопчет, шинами подавит. Не тут-то было! Облепили комьями и лошадь и хозяина. Через пять минут одни кости на мостовой белели. Сила, значит!
Кто-то недовольно попросил:
— Дед, кончай баланду травить!
Переменник посоветовал Михайлу напоследок:
— Одеяло-то на башку натягивай. Не ровен час — уши обнесут.
Михайло спал тревожно. До самой утренней дудки ему снились серые крысы. Они строили ему рожи, впивались зубами в пятки.
Дом флота — на Июльской улице. Громадное желтое здание фасадом повернуто к гавани. Перед зданием скверик. В скверике памятник Пахтусову, исследователю Новой Земли. Через улицу — Итальянский пруд. Здесь стоят штабные катера. Среди них белый, точно снег, катер командующего. В двух нижних этажах Дома флота клуб, библиотека, бильярдная. Наверху штаб. Над крышей гнездо сигнальщиков, так называемый пост СНИСа — службы наблюдения и связи.
В клубе идет концерт. Приехала ленинградская эстрада. До Лисьего Носа, что на северном берегу залива, ехали поездом, от мыса до Кронштадта — на быстроходном катере.
Война войной, а без зрелищ воякам тошно. Соскучились по смеху, по меткому словечку, каждой завалящей шутке рады.
На сцене конферансье, пожилой мужчина. Кожа на щеках обвисает, живот тоже вислый. Посмеивается над собой:
— До войны, бывало, выходишь на сцену, все удивляются: живот словно подушка! А сейчас, посмотрите, одна наволочка осталась!
Матросы хохочут, бьют в ладоши, просят:
— Сатиру давай, сатиру!.. Пленного фрица!..
В перерыве Михайло и Перка столкнулись с командующим. Он высокий, плечи покатые, лицо худое. Посторонились. Остолбенели. Рядом с командующим его жена. В темном платье с глубоким вырезом на груди. Совсем молодая, а волосы до белизны седые, точно крашеные. Она заметила Перкусова, улыбнулась ему, кивнула. Рябое лицо Перки порозовело. Он даже зубы показал в улыбке. Правда, не стоит их выставлять напоказ: они у него неровные, прокуренные. И лицом не взял Перка. Но Михайлу он ближе других. Тянет к нему, как к Расе.
Когда высокое начальство проследовало дальше, Михайло толкнул друга в бок.
— Знаком?
— Приходилось встречаться.
— Может, доложишь своему старшине, где и как?
Перка все еще следил за удаляющейся женой адмирала, думал о своем.
— А?..
— Открылся бы!
— Да, Минька, дела...
Михайло вытянул из друга всего несколько слов. То были жестокие слова.
Жена командующего шла из Таллинна на «Веронии». Когда транспорт тонул, она вместе с другими пела «Интернационал». Но в висок себе не выстрелила, просто бросилась в воду. На второй день ее заметил торпедный катер. Подошли поближе. Разглядели: седая женщина руками держится за свинцовые колпаки гальваноударной мины. Понятно, не выбирала, за что ухватиться.
Удивительные случаются вещи: мина, предназначенная убивать, спасает жизнь человеку!
Но как взять женщину на катер? Подходить вплотную опасно. Просили уйти от мины, плыть к катеру. Но бесполезно. Она и рада бы, да не может: руки омертвели.
Перка бросился в воду, подплыл к женщине. Один за другим стал разжимать ее онемевшие пальцы...
Острым осколком вошел в память таллиннский переход, потому так часто напоминает он о себе.
Судовые колокола отбивают склянки. Михайло подумал: «Точно петухи перекликаются». Вон где-то далеко, а вон совсем близко. Глуше, резче. Протяжнее, короче. По три двойных удара. Двадцать три часа. Смена вахты, смена нарядов и караулов.
Солнце зашло. А небо белое. Светло. Странное сочетание — война и белая ночь! В войну все должно быть темным, замаскированным. А тут словно день. В светящемся воздухе четко выступают линии зданий, каналов, деревьев, корабельных мачт. Как днем, но не совсем так. Днем видишь тени. Сейчас их нет. Свет ровный, не резкий, а мягкий. Поэтому он кажется призрачным.
Белая ночь размягчила сердца. Люди успокоились, сняли пальцы с курков, гашеток, рычагов, штурвалов.
Ни выстрела, ни взрыва, ни воя бомб.
Если бы мир оставался таким всегда!
Вера цеплялась за рукав, просила Михайла побыть с ней. Перкусов пожелал с подковыркой:
— Ни пуха, Минька!
И пошел в казарму. А Михайло с Верой завернули в небольшой скверик, сели на скамейку.
Вера, или, как она себя называет, Века, — в матросской форме. Только вместо брюк она носит узкую юбку, вместо бескозырки черный берет. Таких на флоте называют эрзац-матросами. Века работает в доковой команде коком. Михайлу не нравится ее имя. Впрочем, не столько имя, сколько ее работа. Голос у Веки грубый, руки мужские. А лицо женское, чуть смугловатое, красивое, как у южанок. Глаза большие, брови ровные, резко очерченные. У глаз грубые складки. Кажется, вот-вот они застонут от боли.
В скверике когда-то были клумбы; на них цвел пахучий табак, раскрывались ночные фиалки; Сейчас клумбы разровняли, красуется узловатая картофельная ботва. Картошка в блокаду дороже всяких фиалок.
Михайло сел рядом с Векой, но не близко. Помимо воли так получилось. Века догадалась:
— Чистенький! Замараться боишься! Уже наговорили! А ты не бойся. Не так страшен черт, как его малюют! — Она с наслаждением била его словами, точно мстила за что-то. — Барчук занюханный! Да я бы тебя на пушечный выстрел не подпустила, если бы не это, — она неопределенно взмахнула руками, — если бы не так... Тебе цена в базарный день копейка!
Михайло вскочил:
— Стоп травить! Уйду!
Она дернула его за рукав.
— Сучок есть? (Сучком называли эрзац-табак.)
Михайло достал жестяную коробочку, открыл. Века взяла щепоть и положила на бумажку.
— Садись. Что без толку торчать? Не тебя бью, себя хлещу!.. — Она немного помолчала. — Тянет к тебе... Черт знает почему тянет! Ты же слова путного не скажешь, а вот... Видел ли ты хоть что-нибудь черное в своей жизни?
— Приходилось...
— Ненадкушенный ты какой-то. Может, потому и тянет?.. Ты не гляди, что у меня каменные руки. О, знаешь, какими они были! Но не в этом счастье. Счастье в том, что жизнь только начиналась. И все полетело к чертям. Вторую войну выношу. — Она неопределенно взмахнула руками. — Это вторая. Первая пришла раньше... Подъехала
машина к ювелирному. Всех пихнули в «черный ворон». Магазин — на пломбу... Кто-то крупно погрелся. А мы, продавщицы, горели, как мелкие спички. — Она глубоко затянулась. — А потом... Собрали нас, арестантов, из других каталажек, везли на остров, в трюме. Теснота. Вонища. Трюм дюймовыми досками перегорожен. Плотной стеной. С одной стороны бабы, с другой — мужики. Взбесились. Хоть волосы на себе рви! Мужики всей оравой с разбегу стукались в доски. Стена треснула, рухнула. Мужики — сюда, бабы — туда... Люди, оказывается, бывают страшнее зверей!.. Меня тоже кто-то сгреб. Измял всю. Исколол лицо бородой... Чистенькая была, вроде тебя... Эх, если бы не эта, вторая! Я же не урод какой-нибудь, не выродок. Еще бы как могла пожить!.. Могли быть дети, семья... Ну, скажи, правда?.. Холодно у меня вот здесь. — Она потерла грудь ладонью. — Думала, выйду на волю, заживу совсем по-другому, совсем другой стану... Ну, вот как ты... Разве нельзя стать настоящим человеком, если сильно этого хочешь?..
Длинный сводчатый коридор. В конце его окно. У окна столик дежурного и голубая тумбочка с телефоном. Дежурный назначается из младших командиров. Он носит наган и нарукавный знак «рцы». Дежурному положено носить противогаз. Носит он его или не носит — зависит от командира, капитан-лейтенанта Родина. Вернее, от его настроения. Если по городу бьют снаряды, значит, дежурному можно ходить по команде без противогаза: не до него. Если время спокойное, у Родина зрение обостряется до предела. Он может заметить, что у тебя шнурок на ботинке с узлом — непорядок! Каким-то непонятным образом он догадывается, что у тебя в кармане платок несвежий, — негигиенично!