«Мамочка, я не умру. Я не умру, мамочка...»
Но ее наивное утешение вызывает у матери новый, безудержный приступ плача. Уронив на постель голову, мать долго сотрясается в безутешном рыдании, и Зоська с недетской решимостью думает: нет, она ни за что не умрет, она будет жить, потому что как же тогда ее любимая, бедная мама?
...Потом в полудреме она слышит чей-то тихий недалекий разговор-шепот, но там уже новые голоса, похоже — мужские, И до сознания ее доходит обеспокоенное слово доктор. Она догадывается, что это значит, и хочет сказать, что не надо ее везти к доктору, который ей неприятен с детства, потому что доктор — человек из другого, неизвестного ей мира и с ним связаны новые малоприятные для нее переживания. Теперь у нее другие, не менее важные причины избегать доктора, но у нее нет сил сказать об этом, и она лишь тихонько стонет.
— Попей молочка, девчатка. Попей тепленького...
— Ну что ты пристала к ней с молочком? Видишь, не может! — раздраженно гудит мужской голос, в котором Зоське слышатся знакомые ноты, и она вся напрягается. Но нет, это не отец...
Отца она меньше любила, наверно, потому, что он был неразговорчив и строг, а иногда круто обходился с матерью. Но в раннем далеком детстве Зоська, может, больше других боготворила именно отца, особенно в редкие для него минуты досуга, когда он не был занят работой и находил возможность заняться детьми. Из каких-то глубинных уголков ее памяти выплывает давнишний день кануна праздника троицы в начале лета, полузаросшая муравкой дорога в теплой мягкой пыли за околицей, и они с сестрой, семенящие за отцом. Вытянутой в сторону рукой Зоська ведет по стеблям колосящейся ржи, вспугивая осевших на ночлег серебристых бабочек, острохвостые ласточки лихо носятся в погожем предвечернем небе, и за отцом тянется горьковатый аромат березовых веток, целую охапку которых они наломали в роще. Дома их ждал предпраздничный порядок в избе, только что вымытый мамою пол был густо забросан пахучими стеблями аира, они сразу принялись украшать хату ветками и обильно понатыкали их всюду, где только могла держаться хотя бы самая малая веточка. Всю ночь в хате стоял удивительный аромат леса и луга, Зоське снились счастливые сны, и вся ее детская жизнь была преисполнена предвкушения какой-то огромной и скорой радости.
...Она снова ощущает себя во власти знакомой с детства болезненно-немощной расслабленности, когда хочется только покоя, тишины и небытия, потому что в яви — страдания и боль, И вместе с тем в ней немая апатичная успокоенность за свою судьбу, которая теперь от нее не зависит.
Со временем она замечает, что ритмично раскачивается и плывет куда-то, словно во сне. Но сна нет, это уже явь. Зоська полураскрывает глаза, перед которыми — косматый край укрывшего ее кожушка и яркая синь рассветного неба. Мерные плавные толчки куда-то влекут ее, и ей даже приятно от этого ровного убаюкивающего движения в неизвестное. Не сразу она догадывается, что ее везут по полевой санной дороге. Она не может спросить куда, но она и не тревожится. Значит, так надо, Она лишь хочет понять, кто с ней? Чувствуется чье-то присутствие рядом, наверно, это возница, но кто? Ей бы только взглянуть на своего спасителя и ничего больше. Об Антоне она не думает — будь он проклят, убийца! Главное, она спасена, даст бог — поправится, и тогда она с ним посчитается. Она посмотрит в подлые его глаза, еще он поваляется у ее ног. Если раньше не перебежит к немцам.
— Но-но, шевелися, милая...
Это все та же, поившая ее молочком тетка, и Зоське становится покойно, она уже привыкла к ее, схожему с материнским голосу. Невысказанная благодарность щемящей тоской сжимает то-то внутри, и из Зоськиных глаз скатываются к уголкам губ две щекотные студеные слезинки.
— Ничего, девчатка, все будет хорошо. Перепрячем тебя в хорошее место, как-нибудь очуняешь. Молодая еще, жить будешь, деток народишь. Не век же этой проклятой войне продолжаться, — как свежий родничок в летний полдень, обнадеживающе звучит рядом, и Зоська благостно успокаивается под теплым кожушком.
Авось в самом деле правда: страшное позади, и она как-нибудь еще выкарабкается из своей беды.
1977 год Перевел с белорусского автор
Советские войска в Сталинграде вели ожесточенные бои за центральную и южную части города. На отдельных участках фронта противнику удалось выйти к Волге...
После долгих и жестоких пыток в тюремной больнице Харькова скончался секретарь Харьковского подпольного обкома КП(б)У И. И. Бакулин. В тот же день гитлеровцы расстреляли членов подпольного обкома: бывшего секретаря Старо-Салтовского райкома КП(б)У А. А. Корзина, А. М. Китаенко, хозяйку явочной квартиры М. А. Омельченко, связную Барановскую, братьев Першиных...
Белорусский подпольщик-партизан И. Б. Конопадский взорвал кинотеатр в Микашевичах. Во время взрыва погибло 152 фашистских карателя...
Во время тяжелого боя с карателями был тяжело ранен и вскоре умер командир партизанской бригады К. С. Заслонов...
Советское правительство сделало заявление «Об ответственности гитлеровских захватчиков и, их сообщников за злодеяния, совершаемые ими в оккупированных странах Европы».
Из краткой хроники «СССР в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.» (сентябрь — ноябрь 1942 г.)
Лаврентьев летел в этот город через тридцать с лишним лет после того жаркого летнего дня, когда советские танки уже прорвались на окраины, угрожая перерезать последнюю дорогу, что шла вдоль морского берега, а они еще не выехали со двора тюрьмы. Солдаты зондеркоманды со злыми, озабоченными лицами швыряли в раскрытые двери газового автомобиля, окрещенного душегубкой, мешки с пожитками; в воздухе кружились хлопья пепла от сожженных документов, а штурмбаннфюрер Вайнерт, сменивший после взрыва убитого Клауса, внешне спокойный, только расстегнувший кобуру на впалом животе, говорил, держась за открытую дверцу «оппель-капитана»:
— Скорее, Отто. Мы вас ждем.
Лаврентьев забрался на заднее сиденье, и машина тронулась, объезжая трупы расстрелянных. Это были в основном случайные, захваченные в облавах люди, но танковый прорыв заставил ускорить ликвидацию, и ночью их расстреляли. Ему запомнилась женщина в длинной крестьянской юбке. Ее худые босые ноги с загрубелой, привыкшей подолгу обходиться без обуви кожей мелькнули возле самых колес машины, странно неподвижные в суматохе бегства.
Потом они проехали полуразрушенный центр и выбрались на магистраль, мощенную плохим булыжником. Вдоль дороги горели хаты, крытые камышом, с телеграфных столбов свешивались перерезанные провода. Обочиной шли отступающие солдаты — пыльные, усталые, в заношенных полевых мундирах, но шли организованно, уступая превосходящей силе, еще не понявшие, что уходят навсегда и мало кому из них суждено добраться до своих, таких непохожих на эти домов. До конца войны оставалось почти два года...
— Вы не уступите мне место у окошка?
Лаврентьев поднял глаза. Посадка еще продолжалась, и в салон вошла высокая девушка с сумкой через плечо. Красивая девушка, из тех, кому не принято отказывать. И хотя Лаврентьеву хотелось увидеть город сверху, он подчинился и уступил место.
Она уселась удобно и захватила длинными пальцами горстку конфет, предложенных бортпроводницей.
— Обожаю аэрофлотские конфетки...
Лаврентьев пристегнул ремень и закрыл глаза, дожидаясь скверной, требовательной боли в висках. Собственно, ему не стоило лететь; но поехать поездом и целые сутки приближаться к этому городу, думать о нем он тоже не мог. Самолет между тем начал маневрировать, выбираясь на взлетную полосу. Там он, как положено, притормозил, и тут же гул двигателей резко усилился. Когда Лаврентьев открыл глаза, самолет уже казался неподвижным, а салон заливало заоблачное солнце. Боль на этот раз оказалась снисходительной.
— Какая жалость, — сказала девушка, прижав нос к стеклу, — ничегошеньки не видно. Сплошная вата.
— К югу рассеется, — пообещал Лаврентьев.
Девушка натянула на загорелые коленки край короткой юбочки с вышитым ярким цветком и достала из сумки книжицу в голубой обложке, необычного служебного формата. Лаврентьев не заметил, что было написано на обложке, — девушка быстро раскрыла книжку на заложенной обрывком газеты странице, — но страницу видел хорошо. Она была типографски расчерчена сверху вниз, и каждая графа заполнялась соответствующим текстом. Дальнозоркий Лаврентьев пробежал глазами крайний.
«Камера начинает панораму... Фокус переводится на фотографию... Камеры «Конвас», «Родина». Кран-стрелка, тележка, рельсы».