— Ничего. Фюрер пропишет им такую музыку — на долгие годы запомнят.
— Так точно! — отчеканил Эберт.
— Ну, что еще?
— В военных сводках ставки, господин генерал-лейтенант, я бы сказал, не наблюдается большого оптимизма. Передают, что мы уничтожили все важнейшие бумаги и документы, заложив, таким образом, цоколь для своего памятника. Прошу прощения, но мне это непонятно. Пепел не такой уж прочный материал для памятника, вы не находите?
— Я нахожу, что ты не такой идиот, каким я тебя считал. В иное время за эти слова тебе бы качаться на веревке, Эберт.
— Так точно, господин генерал-лейтенант! — весело отчеканил Эберт. — Увы, если бы это другое время было возможно! Ах да, забыл еще кое-что. Оказывается, господин генерал-лейтенант, мы тут все были оплотом исторической европейской миссии, как сообщают из ставки Верховного командования. Вот уж не воображал, что я участвую в таком великом деле, черт побери. И весь германский народ, сказал на днях рейхсминистр доктор Геббельс, в очень веселом настроении. Хотел бы я знать, с чего ему веселиться?
Эберт издевался над Шмидтом, и тому это было вполне ясно. Он мог бы наорать на Эберта, выгнать его, но боялся, как бы радист не проник к командующему армией и не сообщил содержания радиограммы. Она была в руках Шмидта козырным тузом, но время выложить его на стол еще не пришло. Поэтому он и терпел издевки Эберта.
А тот не унимался:
— И еще одна новость, господин генерал-лейтенант. Военный обозреватель генерал Дитмар, я слышал его выступление, заявил, будто наши, сдаваясь в плен, ликуют, что им довелось выслушать обращение фюрера. Это напомнило мне анекдот насчет того, как командир одной нашей подводной лодки, подорванной англичанами, послал радиограмму: «Тонем, изучая "Майн кампф"». Теперь… Берлин передает, что в нашу честь закрыли все театры, кино и рестораны, а церковные колокола гудят день и ночь, и попы служат панихиды. Как-то все это не сходится с весельем народа, вы не думали об этом?
Шмидт наливался кровью от ярости, но молчал.
— А вчера, — продолжал Эберт, — рейхсмаршал Геринг выступил с речью, где сравнил нас с греческими героями, которые в битве при Фермопилах — кажется, так зовется тог городишко — погибли все до единого, а позиций не сдали. Черт побери… — Эберт рассмеялся. — Он тоже вроде бы хоронит нас, то есть господин рейхсмаршал, хотел я сказать.
— Помолчи! — резко оборвал его Шмидт. — Это не твоего ума дело. Нет вестей от Адама?
— Он еще не вернулся от русских. Я переменил мнение о нем. Он храбрый малый, господин генерал-лейтенант.
Шмидт все время морщился от двусмысленных слов Эберта, но, решив, что заняться им надо было раньше, делал вид, что не понимает скрытой иронии.
— Ладно, ладно. Передай Роске, пусть и он потянет с переговорами, если Адам приведет сюда русских. Того, что человек может сделать ночью, он не сделает днем. Охлаждение страстей в решающий момент — великое дело. Неторопливость успокаивает нервы, ха-ха! Да, забыл сказать, передай фюреру радиограмму: мы верны ему до конца. После этого можешь разбить радиопередатчики и сжечь коды. Иди. Впрочем, стой. Вот тебе еще сигара. Кури на здоровье, толстяк.
Когда Эберт ушел, Шмидт еще раз перечитал радиограмму, подписанную фюрером. По странному стечению обстоятельств она была отправлена из ставки в ту самую минуту, когда громкоговорители русских положили начало концу.
Внезапно стрельба прекратилась. Шмидт понял, что переговоры Адама с русским командованием начались. Через час, когда ленивое зимнее утро начало проникать через покрытое морозным узором окно, его попросили в штаб Роске. Там находились два русских офицера. Узнав, что они представляют командиров частей, окруживших универсальный магазин, Шмидт медленно процедил:
— Армия может вести переговоры только с армией. Вызывайте для переговоров о капитуляции либо представителей вашей армии, либо штаба Рокоссовского.
В восемь часов утра в ставку южной группировки приехал полковник, начальник оперативного отдела штаба шестьдесят четвертой армии, сопровождаемый начальником разведывательного отдела и заместителем начальника штаба по политической части.
Еще во дворе Адам потребовал документы, подтверждавшие полномочия советских офицеров, на что последовал суровый и категорический отказ. Затем все проследовали в подвал. Солдаты и офицеры, толпившиеся во дворе, загудели пчелиным роем. Каждый наперебой старался указать дорогу русским. Толкотня и шум прекратились после окрика Адама.
Он ввел русских офицеров в комнату. Там, поджидая делегацию, сидели Роске, Шмидт, еще несколько офицеров. Все вскочили при появлении русских командиров. Шмидт представился, вслед за ним назвал себя Роске.
Полковник, возглавлявший делегацию, потребовал немедленно отвести их к командующему армией. Нет, это не входило в расчеты Шмидта!
— Господин командующий нездоров. Переговоры буду вести я. Что вам угодно?
— Немедленная и безоговорочная капитуляция, — прозвучал суровый ответ.
Суетясь и подпрыгивая, Шмидт тут же согласился на капитуляцию южной группировки.
Советские офицеры, наблюдая эти прыжки и ужимки, молча усмехались.
— Но я тоже ставлю условия! — прокричал Шмидт переводчику. — Недопустимо, чтобы офицеры в таких званиях устраивали допрос командующему или мне, начальнику его штаба. Показания военного порядка мы будем давать только командующему фронтом. Затем я требую обеспечить безопасность господина командующего армией.
— Не беспокойтесь, никто не собирается его убивать, — презрительно обронил старший советский офицер.
— Кто знает, вдруг найдется какой-нибудь фанатик!
— Хватит, — прервал его Адам, понявший неуместность всех этих рассуждений. Ему было ясно, что Шмидт заботится вовсе не о безопасности командующего, а о своей собственной шкуре.
— Да, хватит, — надменно пожав плечами, проговорил Шмидт. — Мы ждем для дальнейших переговоров, как я уже сказал, высшего офицера вашей армии или фронта.
Не прошло и часа, как в подвал спустился русский генерал, уполномоченный вести переговоры с командующим немецкой армией. И только перед ним Шмидт открыл свои карты:
— Ставлю вас в известность, господин генерал, что со вчерашнего дня господин командующий сдал командование и является в данный момент частным лицом.
— Ладно, — посмеиваясь, ответил генерал, заметив, как пыжится Шмидт, напуская на себя важность. — Ведите нас к «частному лицу».
Через коридор, очищенный по приказу Роске от офицеров — их выгнали во двор, — русский генерал и сопровождающие его офицеры направились к Паулюсу.
Тот уже все знал: Хайн сообщил ему, что Адам ведет переговоры о капитуляции.
Генерал-полковник промолчал. Как ни казалось ему странным, но именно в эту минуту он ощутил в себе легкость и необыкновенное чувство счастья и радости, словно только что встал после тяжелой болезни, словно ослабевшими ногами подошел к окну отцовского дома, а за ним расстилалась равнина, покрытая выпавшим ночью снегом, просторная и девственно-чистая, согреваемая светом солнца.
Теперь, скинувший ужасную тяжесть, давившую на душу все эти последние месяцы, он понял, что другая жизнь, которая ждет его за стенами подвала, прекрасна, какой бы она ни оказалась для него. Его не будут мучить сложные проблемы, возникавшие каждый час. Дерется ли еще Штреккер или нет, стреляют ли где-то фанатики и изуверы — нацисты, не желающие склониться перед очевидностью, — какое ему дело до них? Безразлично ему было и то, что говорят о нем там, в Германии!
Он жив — и это главное. И живы те, кто, не поверив лжи, написанной в его последнем приказе, вырванном у него в минуту душевной слабости, подчинились голосу благоразумия. И это тоже самое главное.
Он выполнил свой долг, и не его вина в том, что отец и мать, все люди, с которыми он сталкивался, и обстоятельства сделали его послушным, послушным даже тогда, когда послушание влекло за собой трагические последствия. Что ж, бывает и так: сколько людей, столько и характеров. Он со своим характером оказался вовлеченным в стихию, где нужно было не послушание, а твердая и жестокая воля, которая продиктовала бы ему единственный выход из положения: не лгать в приказах, не посылать тысячи солдат на смерть.
Но зло, содеянное им, не поправить. Оно всегда, до конца дней будет лежать тяжелым камнем на его совести.
«Однако, — размышлял генерал-полковник, — лучше, когда человек подвержен укорам совести, нежели циничное равнодушие ко всему на свете, безразличие и душевная пустота насквозь прогнивших политиков, исторгающих истерические фанфаронские вопли».
Ощущение свободы после того, как жестокое бремя спало с его уставших плеч, чувство облегчения после кошмарного сна, как это случается с каждым человеком, придали генерал-полковнику сил; оптимизм, который давно покинул его, вернулся к нему.