Невысокого мнения был господин комендант о своей полиции, поэтому приказал задержанного немедленно доставить к себе.
Через несколько минут к нему в кабинет, осторожно постучавшись, вошел начальник полиции Свитальский. Фон Зигель поморщился: зачем приходить, если приказание отдано иное?
Свитальский уловил недовольство господина коменданта и торопливо пояснил, стараясь говорить как можно тише и почтительнее:
— Докладываю: задержан с оружием. Самоуверен, я бы сказал — нагл до чрезвычайности.
— Где он?
Свитальский хотел было сказать еще что-то, но обронил лишь одно слово:
— Слушаюсь.
В кабинет фон Зигеля втолкнули задержанного. Ему можно дать пятьдесят и даже все шестьдесят лет. Лицо — осунувшееся, бледное; голова почти вся седая. Под глазом наливалась синью припухлость, из разбитых губ сочилась кровь.
«Уже успели», — удовлетворенно отметил фон Зигель, но ничего не сказал. Он теперь внимательно осматривал и замызганный ватник, и латаные-перелатаные штаны, и невероятные опорки на ногах задержанного.
Рассматривал одежду, а краешком глаза следил за его лицом. Нет, оно было спокойно: ни робости, ни растерянности; словно заранее знал, что его здесь ожидает.
— Кто есть вы? — спросил фон Зигель.
— Осмелюсь напомнить, задержан с оружием в руках, — подавшись корпусом вперед, сказал Свитальский.
От фон Зигеля не укрылось, с какой ненавистью начальник полиции глянул на задержанного. Невольно подумалось, что не лучше ли сначала на часок дать волю Свитальскому? Он заглушил это желание и сухо спросил:
— Правда?
— Как бог свят, правда, — ответил неизвестный, сделав шаг вперед. — С маленькой поправочкой, вернее, с уточнением: враг — он крадется в темноте, а я белым днем в село вошел. И серединой дороги, не таясь.
Быстрый взгляд на начальника полиции. Тот на мгновение прикрыл веки.
— А величают меня — Опанас Шапочник. Слыхали?
Это имя ничего не говорило фон Зигелю, он опять глянул на Свитальского. Тот недоуменно повел плечами.
— Плохо, ваше благородие, что начальником полиции являетесь, а имени моего не знаете. Знали бы — не такой встреча вышла бы.
В голосе Шапочника звучали обида и осуждение.
— Почти пятнадцать годочков на советской каторге ишачил, чего не перетерпел и все же выжил большевикам назло. Через сто смертей прошел, а до родных краев добрался. Думал, новая власть с лапочками сцапает, а она — по зубам!
Только теперь рукавом ватника вытер кровь на подбородке и замолчал, без подобострастия и страха глядя прямо в глаза фон Зигелю.
— Садитесь, — сказал тот, показав глазами на стул в отдалении от стола.
Шапочник поклонился, подошел к стулу, пощупал его, словно проверяя прочность, и сел.
— Почему же ты, собачий сын, с винтовкой пер? — сдерживая злость, спросил Свитальский. Он ненавидел Шапочника уже только за то, что на него обратил свое внимание комендант района.
— У моего отца — царствие ему небесное! — сам пан Петлюра за столом сиживал! — отрезал Шапочник, по-прежнему глядя только на коменданта. Это понравилось фон Зигелю, про себя он с удовольствием отметил, что если после проверки Шапочник окажется тем, за кого себя выдает, то другом Свитальского никогда не станет, не забудет ему «собачьего сына». А это очень хорошо, когда тебе непримиримые враги служат: они друг другу малейшей промашки не простят.
Когда в землянке во всех деталях обсуждали появление Василия Ивановича в Степанкове, единогласно решили, что он должен держаться человеком, которому сам черт не страшен. И теперь, хотя временами зябко становилось в груди, он шел намеченной линией, поэтому и продолжил без видимой робости:
— А что с винтовкой был… Еще с тех лет здесь кое за кем должок числится.
— Чем знаменит этот… Как вы назвались? — спросил фон Зигель.
— Опанас Шапочник, — ответил Василий Иванович и встал, вытянулся, подчеркивая, что к властям он относится с должным уважением. — Когда всякие их благородия за границы разные поутекали, я здесь остался, сколотил отрядик и пускал кровь советчикам.
— Кто это подтвердит?
— А бумаги-то архивные? — И, словно спохватившись, что они могли погибнуть за месяцы войны, торопливо добавил: — Да и старики, поди, помнят меня. Из Слепышей я родом. Близехонько отсюда.
В кабинете повисла тишина. Настороженная, неустойчивая. Чувствовалось, в любой момент она могла прорваться злобным криком и даже выстрелом. Василий Иванович знал, что сейчас решается его судьба, что сейчас достаточно малейшей промашки с его стороны, чтоб загрохотать в бездну мучений, и напрягся, но по-прежнему говорил только для господина коменданта, только его взгляд и ловил; он уже понял, что ему не преодолеть неприязни начальника полиции, что тот навсегда останется его врагом, значит, надо заиметь могущественного покровителя. Вот и старался.
Действительно, Свитальский возненавидел Опанаса Шапочника и — будь его воля — немедленно исполосовал бы шомполами. И за обидный, даже оскорбительный намек в адрес офицеров, которые в свое время по заграницам разбежались, и за теперешнее пренебрежение. Особенно же за свою ошибку: сначала опросить бы этого чертова Опанаса, уточнить все, а потом и заявиться к господину коменданту. Дескать, я подходящую кадру выявил.
А фон Зигелю нравился этот советский каторжанин. Тем, что нет у него робости в глазах, что знает себе цену. И все же он подкинул каверзный вопрос:
— Как вы относитесь к тому, что мы сегодня здесь?
Люди слабые обычно без промедления и фальшиво-восторженно клялись в верности Великой Германии. Этот же ответил:
— Извините, не знаю, как вас величать положено, но наш род веками прямотой славился… Лучше бы нам самим Советы турнуть, да силешки нет… Так из чего тут выбирать?
Фон Зигель чуть слышно звякнул колокольчиком, что стоял у него на столе. В кабинет немедленно вошел дежурный и замер у порога.
Комендант указал глазами на Василия Ивановича и поднял два пальца. Дежурный прищелкнул каблуками.
Едва Василий Иванович вышел из кабинета коменданта, как к нему пристроились два автоматчика. Они и отвели его в подвал, втолкнули в каморку, на двери которой белела цифра «2».
5
Для одного человека сутки быстротечны, как удар молнии, для другого — дорога в степи, опустошенной лютым пожаром: нет ни конца ни края ей, и глаз ничто не радует. Именно такими, бесконечно длинными и безрадостными, были для Клавы все последние дни сентября и эти первые октябрьские.
Клава любила Виктора, как ей казалось, с того самого часа, когда он, измотавшийся дальше некуда, еле перешагнул порог ее дома. Ей все было мило и дорого в нем. И черные усики, еще не знавшие бритвы, и серые глаза, то строгие, спрашивающие, то вдруг такие ласковые, что глянешь в них — и напилась счастьем, захлебнулась в нем: что хочешь, проси, приказывай, любимый.
О той ночи она вспоминала теперь без страха и внутреннего содрогания, как это было сначала. Теперь, уже не стесняясь себя, она мечтала, что вот сегодня ночью Виктор наконец-то слезет с печки и, чуть слышно шлепая босыми ногами по вымытому полу, войдет в ее горницу, присядет на краешек кровати…
Не потому ли и пол мыла почти каждый день?
А он не шел. Редко пошутит, того реже обнимет за плечи, заглянет в глаза и сразу же отшатнется, посуровеет. Чаще же сидит у окна, смотрит на безлюдную улицу и покусывает ногти. Окликнет она, спросит о чем — он будто из другого мира вернется (так странно посмотрит на нее), но ответит подробно и без скрытого недовольства. Даже словно обрадуется, что она с ним заговорила.
Не знала Клава, она и заподозрить не могла, что с каждым днем у Виктора все больше и больше росло беспокойство: вот-вот вызовет комендант и спросит, как он, пан Капустинский, намерен служить Великой Германии?
И тогда он ответит, как посоветовал Василий Иванович:
— Полностью вверяю вам свою судьбу, господин комендант. Куда направите, там и буду стараться.
Интересно, что предложит фон Зигель? Что?
Василии Иванович велел соглашаться на любое предложение коменданта: дескать, потом обмозгуем, как лучше использовать твое служебное положение с выгодой для нас. Кроме поездки в Германию, на все соглашаться. А если такое предложат, Василий Иванович велел смиренно склонить голову, наобещать с три короба, а самому вернуться в Слепыши, забрать Клаву и вместе с ней уйти в лес.
До вызова ни в коем случае самому не лезть на глаза коменданту: навязчивость может вызвать подозрения.
Вот и сидит Виктор дома, ожидая вызова коменданта, вот и ломает голову над тем, что уготовила ему судьба. До девичьих ли глаз тут?
Вообще, события и погода такую круговерть завели, что впору волком взвыть. Погода — моросящий дождь и холодный ветер. Не то что человек, а даже воробьи носа на улицу не высовывают. А обстановка… Дед Евдоким принес из Степанкова приказ, где ясно сказано: кто не сдаст валенки в фонд зимней кампании, того ждет расстрел. И кто голубей держит — тоже расстрел. И у кого запасы продовольствия больше чем на неделю — расстрел.