— О-о! Я раньше тоже так думал. Но теперь мне кажется, что он был послан Гераклом. Когда человек делает тебе добро вопреки своей собственной воле — тут видна божья рука. Он хотел меня подавить, но научил переносить лишения. Мне никогда не нужен меховой плащ, я никогда не ем сверх меры и не валяюсь по утрам… Если бы не он, мне бы теперь гораздо труднее было начинать учиться, а от этого никуда не денешься… И ведь нельзя требовать от своих людей, чтобы они переносили то, чего ты сам выдержать не можешь. А всем хочется посмотреть, каков я: как отец или понежнее. — Мышцы на рёбрах у него были, как каменные; тело казалось одетым в доспех. — Я только одежду ношу получше, вот и всё. Люблю красивое.
— Этот хитон ты никогда больше не наденешь, я тебе точно говорю. Посмотри, что ты на дереве сделал, сюда же ладонь пролезает… Александр. Слушай, ты никогда не пойдёшь воевать без меня, правда же?
Александр выпрямился, изумлённо глядя на него. Гефестиону пришлось убрать руку.
— Без тебя?.. Ты о чём? Как ты мог подумать такое, ведь ты мой лучший друг!
Гефестион знал уже с незапамятных времён, что если бы бог предложил ему всего один-единственный дар за всю жизнь — на выбор, — он выбрал бы именно этот. Радость ударила его, словно молния.
— Ты это серьёзно? — спросил он. — На самом деле, серьёзно?
— На самом деле? — переспросил Александр. В голосе звучало оскорблённое удавление. — А ты сомневаешься? Думаешь, всё то, что рассказывал тебе, я говорю кому попало? «Серьёзно» — это ж надо такое ляпнуть!..
Гефестион подумал, что если бы услышал это всего месяц назад — так испугался бы, что не смог бы ответить.
— Не сердись. Слишком большому счастью всегда трудно поверить, — сказал он.
Взгляд Александра смягчился. Он поднял правую руку:
— Клянусь Гераклом!
Потом наклонился к Гефестиону и поцеловал его заученным поцелуем; так целуют дети, ласковые от природы и доверчиво любящие взрослых. Гефестион, потрясённый восторгом, не успел вернуть поцелуй, лёгкое касание уже ушло. А когда он собрался с духом, Александр думал уже о другом. Казалось, он рассматривает небо.
— Смотри, — показал он. — Видишь статую Победы на самом высоком фронтоне? Я знаю, как забраться туда. Пошли.
От них Победа смотрелась не больше детской глиняной куклы. Но когда, после головокружительного подъёма, они добрались до её основания, оказалось, что статуя высотой в три локтя. В руке, простёртой в пустоту, она держала позолоченный лавровый венок.
Пока лезли наверх, Гефестион ничего не спрашивал; ему было страшно задумываться. Теперь, по команде Александра, он обхватил левой рукой бронзовую талию богини.
— Держи меня за руку, — сказал Александр.
Гефестион схватил его за кисть левой руки, а он потянулся и завис над бездной, стоя на цоколе статуи, — и так отломил два листочка. Один поддался сразу, со вторым пришлось повозиться. Гефестион почувствовал, как у него потеют ладони; от страха, что из-за этого рука соскользнёт и он выпустит Александра, в животе стало холодно, будто льдом его набило, а волосы зашевелились. Но, невзирая на этот ужас, он обратил внимание на кисть, зажатую в его руке. Она была очень изящна по сравнению с его собственной, но при этом крепка, жилиста, а сжатый кулак казался не мягче бронзы. Мгновения тянулись вечностью, но вот Александра можно тянуть назад… Он спустился, держа эти листочки в зубах; а когда они вернулись на свою крышу, отдал один из них Гефестиону и спросил:
— Ну? Теперь веришь, что на войну пойдём вместе?
Лист на ладони Гефестиона размером был почти как настоящий. И дрожал как настоящий. Гефестион поспешил закрыть его пальцами, чтобы не видно было этой дрожи. Только теперь он почувствовал страх от этого подъёма; перед глазами стояла крошечная, мелкая мозаика громадных плит далеко внизу, и вспоминалось леденящее одиночество на высоте. Он пошёл наверх с горячей готовностью выдержать любое испытание, какому подвергнет его Александр, даже если это будет стоить ему жизни. Только теперь, когда позолоченный бронзовый лист впился ему в ладонь, он понял, что Александр испытывал не его. Он был только свидетелем. Его взяли наверх, чтобы он держал там в своих руках жизнь Александра; после того вопроса, на самом ли деле он говорил серьёзно… Это был залог их дружбы.
Спускаясь с крыши по высокому дереву, Гефестион припомнил легенду о Семеле, возлюбленной Зевса. Он явился ей в человеческом облике, но этого ей было мало: она потребовала, чтобы он обнял её в божественном облике своём. Это оказалось слишком — её испепелило… Ему тоже надо быть готовым к испытанию огнём.
До приезда философа оставалось ещё несколько недель, но его присутствие уже ощущалось.
Гефестион его недооценил. Он знал не только страну, но и царский двор; причём знал самые свежие новости, поскольку у него было много друзей и в самой Пелле, и среди путешественников. Царь, превосходно об этом осведомлённый, предложил ему в письме — если это покажется ему полезным — обустроить специальное место, где принц и его друзья могли бы заниматься без помех.
Философ с одобрением читал между строк. Мальчика надо вырвать из материнских когтей, а за это отец обещает ему полную свободу. Это было больше, чем он смел надеяться. Он тут же написал ответ, в котором предлагал, чтобы принца и его друзей-однокашников разместили в некотором отдалении от придворных развлечений, а под конец — как бы только что об этом подумав — приписал, что рекомендует чистый горный воздух. В ближайших окрестностях Пеллы серьёзных гор не было.
На склонах Бермиона — к западу от равнины, где расположена Пелла, — был хороший дом, обветшавший за годы бесконечных войн. Филипп решил купить его и привести в порядок. Дотуда больше двадцати миль, как раз то что надо. К дому пристроят ещё одно крыло и гимнасий; а поскольку философ просил, чтобы было место для прогулок, — расчистят парк. Никакой симметрии; просто изящно подправить природу, создать то, что персы называют «раем». Говорят, примерно таким был легендарный сад царя Мидаса. Там всё цвело — просто сказочно.
Распорядившись по поводу школы, Филипп послал за сыном. Он был уверен, что жена уже узнала о его распоряжениях через своих шпионов — и наверняка извратила перед мальчиком их смысл.
В последовавшей беседе он сообщил Александру гораздо больше, чем сказал словами. Такая школа — естественный этап подготовки царского наследника; Александр видел, что отец воспринимает это как нечто, само собой разумеющееся. Неужели все резкие выпады матери, все двусмысленные обоюдоострые слова были всего лишь ударами в её бесконечной войне с отцом?.. Неужели она на самом деле сказала все те слова?.. Прежде он верил, что ему она не солжёт никогда; но теперь уже знал, что то были пустые мечты.
— В ближайшие дни я хотел бы знать, кого из друзей ты хочешь взять с собой, — сказал Филипп. — Подумай об этом.
— Спасибо, отец.
Он вспомнил долгие часы мучительных, гнетущих разговоров на женской половине; чтение сплетен и слухов, интриги, тяжкие раздумья по поводу каждого слова или взгляда; вопли и слезы, и оскорблённые призывы к богам; запахи ладана, колдовских трав и горящего мяса; доверительный шепот, из-за которого он не мог уснуть до утра, так что на другой день не бегал, а еле плёлся, и не мог попасть в цель…
— … все те, с кем ты общаешься сейчас, меня вполне устраивают, — говорил отец, — если, конечно, их отцы согласятся. Птолемей, например?
— Да. Птолемей конечно. И Гефестион. Я тебе уже о нём говорил.
— Я помню. Гефестион обязательно.
Ему нелегко далось сказать это как ни в чём не бывало; но не хотелось нарушать ход событий, снявший груз с его души. В отношениях мальчишек явно просматривалась печать фиванской эротики: юноша — и мужчина, с которого этот юноша берёт пример. Если дела действительно обстоят так, как ему кажется, — он никого не хотел бы видеть на месте такого мужчины. Даже Птолемей — хоть он и брат, и интересуется только женщинами, — и тот может оказаться опасен. Из-за редкой красоты сына и его склонности дружить со взрослыми, Филиппу одно время было неспокойно. Но вот, вдруг, мальчишка, с обычной своей непредсказуемостью, бросился в объятия такого же мальчишки, сверстника почти день в день… Они уже несколько недель неразлучны; Александр, правда, ничего не выдаёт; но того можно читать, как открытую книгу… Однако здесь нет никаких сомнений, кто для кого служит примером. Так что вмешиваться в это дело не стоит.
Достаточно хлопот было за пределами царства. В прошлом году на западной границе пришлось отгонять иллирийцев. Кроме множества огорчений, неприятностей и скандалов, это стоило ему ещё и раны — возле колена мечом рубанули, — от которой он до сих пор хромал.
В Фессалии всё шло хорошо. Он сверг дюжину мелких тиранов, добился мира в двух десятках кровавых междоусобных свар, и все — кроме самих тиранов — были ему благодарны. А вот с Афинами не получалось, ничего. Даже после Пифийских Игр, — когда они отказались прислать участников, потому что он там председательствовал, — он всё ещё не оставлял мысли примириться с ними. Все его агенты в один голос утверждали, что с народом договориться было бы можно, если бы ораторы оставили его в покое. Главная забота простого люда состояла в том, чтобы не урезали государственные пособия; никакая политика, угрожавшая общественным раздачам, не проходила, даже если речь шла о защите собственного дома своего. Филократа обвинили в измене, он едва успел удрать из-под смертного приговора… Теперь он жил в своё удовольствие на содержании у Филиппа; а Филипп возлагал свои надежды на людей неподкупных — но предпочитающих союз с ним по убеждению, полагающих что это наилучший вариант. Такие люди прекрасно понимали, что если его главная цель состоит в завоевании Азиатской Греции, то меньше всего ему нужна разорительная война с Афинами, в которой — победит он или нет — он неизбежно станет врагом всей Эллады, а приобретёт, даже в самом лучшем случае, лишь безопасный тыл.