На дворе похолодало, и у самой земли, под деревьями, под изгородью, бесшумно полз от реки предутренний туман.
В сенях Янек погасил лампу, понюхал ладони, которые все еще пахли металлом, маслом и керосином, хотя он и мыл их долго. Осторожно придерживая дверь за скобу, чтобы не заскрипели петли, он на носках вошел в избу. Подойдя к печке, щепкой, обугленной с одного конца, сгреб в сторону с красных головешек пепел, достал из кармана газету и осторожно развернул ее.
С правой стороны газеты, внизу, как раз в том месте, которое его больше всего интересовало, не хватало клочка. Приблизив к глазам газету, Янек придвинулся к тлеющим углям и, почувствовав на лице исходящее от них тепло, стал читать.
— Янек!
Он вздрогнул. Значит, старик не спит.
— Что, Ефим Семеныч?
— Прочитай вслух. Этот спит без задних ног, его не разбудишь.
Янек заколебался. Почувствовал, как кровь прилила к голове, словно его .застали на месте преступления. Прошла томительная минута, прежде чем он овладел собой и начал читать:
— «Сообщение о согласии Советского правительства на формирование польской дивизии... — Конца заголовка не было, а потом мелким шрифтом шло: — Совет Народных Комиссаров СССР удовлетворил ходатайство Союза польских патриотов в СССР о формировании на территории СССР польской дивизии имени Тадеуша Костюшко для совместной с Красной Армией борьбы против немецких захватчиков. Формирование польской дивизии уже...»
Янек отодвинулся от углей, медленно сложил газету и произнес:
— Это все. Немного не хватает, оторвано.
Снова в избе воцарилась тишина, только слышно было, как ровно и спокойно дышит Григорий Саакашвили, тракторист из Грузии, да время от времени тревожно попискивает во сне Шарик, тоскуя, видимо, по материнскому теплу Муры, которая так внезапно исчезла из его жизни. Молчание длилось долго. Наконец старик спросил:
— Останешься, пока я на ноги не встану?
Янек подошел к нему, присел на край лавки, застланной шкурами.
— Останусь.
— До первого снега заживет, а тогда я уж смогу сам ходить, не задержу... — Охотник говорил медленно, неторопливо. — Считай, уже почти два года, как мой Ваня на войну ушел. Постарше тебя был, да ты помнишь его... Только пуле все равно, кто старше, кто моложе... А удерживать тебя не стану.
Старик положил шершавую широкую ладонь на колено Янека и замолчал.
— Пора Григория будить. За окнами уже сереет, — сказал Янек.
— Пора, — согласился старик.
Но Янек не двинулся с места и, продолжая сидеть, неподвижно смотрел на угасающий в печке жар.
— Ефим Семеныч, я к вам, может, вернусь потом, после войны. У меня ведь никого...
— Брось... — спокойно возразил старик. — Матери нет, а отец, глядишь, еще найдется... Как уходить будешь, дам тебе рукавицы в дорогу, теплые, мягкие, из енота сшитые... А уж коли случится, что отца не сыщешь, все едино не вернешься, со своими останешься. Газета, что читал, для тебя не простой клочок бумаги, а ровно крик диких гусей осенью. Тут уж ничего не поделаешь, в свою сторону лететь надо.
Эшелон стоял на высокой насыпи. За хвостом состава горели станционные фонари, светились желтым светом два окна, а у самых вагонов — только темная синь ночи да неровный, дрожащий блеск звезд. В голове состава пыхтел локомотив, выбрасывая султаны дыма; тонкие, извивающиеся, они казались вырезанными из смятой промокательной бумаги. На рельсы падал свет из открытых колосников топки, вишневыми кругами обрисовывая колеса. Слышно было спокойное посапывание пара и хруст гравия под сапогами часовых, вышагивающих вдоль состава.
Угловатые, прямоугольные силуэты товарных вагонов вырисовывались на фоне неба. Только на крыше первого и последнего торчали нацеленные куда-то вверх, словно выпрямленные пальцы поднятых рук, стволы счетверенных зенитных пулеметов. У каждого дежурили по два бойца. Один из них, несший вахту на крыше хвостового вагона, сейчас сидел и тихонько наигрывал на губной гармошке.
Далеко впереди, почти у горизонта, мигнул красный свет сигнала, исчез и вдруг стал зеленым. Паровоз сразу же откликнулся на этот сигнал басом, словно пароход в порту, засопел, и по всей цепи вагонов передался звонкий металлический рывок, натянувший сцепку. Часовые бросились к приоткрытым дверям, вскакивали на подножки и влезали в вагоны. Снизу было видно, как дрогнули колеса, круглые отверстия в них сдвинулись с места — и поезд отправился дальше, в свой путь.
Как раз в этот момент в кустах на насыпи кто-то тихо свистнул. Два силуэта — человека и собаки — быстро метнулись к поезду. С минуту они бежали вдоль медленно идущего состава, потом человек подхватил собаку, подбросил ее вверх, прыгнул сам, ухватился за металлическую скобу, подтянулся на руках и сразу же исчез в темноте за стенкой вагона.
В вагоне на деревянных, в три этажа, нарах, сколоченных из неструганых досок, спали люди. Слышалось ритмичное посапывание. Пахло сукном, табаком и металлом — характерным армейским запахом.
Только один боец, видимо дежурный, сидел посреди вагона на сундучке у печурки. Он был в шинели; из-за плеча выглядывал ствол винтовки, оканчивавшийся узким четырехгранным штыком. Дежурный был занят делом: подбрасывал щепки в открытую дверцу жестяной «козы». Услышав шум у дверей, он даже не повернул головы, спросил только:
— Ты, что ли, Ваня?
— Я, — невнятно буркнул вошедший.
— И что ты за человек? Вечно опаздываешь. Смотри, когда-нибудь отстанешь... Если уж умудришься застрять где-нибудь, давай, но только не в мое дежурство...
Боец еще долго ворчал себе под нос, но тот, кого он принял за Ивана, не отвечал. На нижней наре, у самого края, было как раз одно место, и вошедший быстро улегся, укрывшись полой шинели соседа. Спящий боец пробормотал что-то во сне, отодвинулся, освобождая место, и повернулся на другой бок. Зашуршало сено. Воспользовавшись этим, поздний пассажир выдернул из-под себя порядочную охапку сухой травы, сунул быстро вниз, под нары, и шепнул тихо:
— Здесь, Шарик, здесь... Лежать.
Поезд сначала замедлил ход, словно утомившись от неустанного бега, а потом затормозил и замер на месте. Где-то в голове эшелона весело подала голос труба. Едва она умолкла, как ей ответил стук и скрежет отодвигаемых дверей. В вагоны вместе с холодным ветром ворвался серый рассвет, а громкие и властные звуки побудки стали еще слышнее.
Красноармейцы вскакивали, натягивали брюки и сапоги и, прогоняя зевками остатки сна, выпрыгивали на полотно.
Трава была седая от инея, шелестела под сапогами, как давно не бритая щетина. Бойцы сбегали с насыпи, разбивая каблуками тонкую корку льда, умывались водой из рва у дороги. Они дурачились, брызгались водой, громко вскрикивая, когда ледяная вода попадала на кожу. Потом все долго растирали лицо, спину и грудь полотняными полотенцами, пока кожа не становилась красной, и снова бежали наверх, перебрасываясь шутками, спихивая вниз друг друга, вскакивали в вагоны.
— Да тут внизу кто-то еще спит. Вставай, лентяй!
— Оставь его, он, наверно, с дежурства. Я, когда вставал, свою шинель ему оставил, пусть спит под ней...
Вдоль поезда дежурные разносили термосы — зеленые овальные коробки на два ведра каждый. Подав их в вагон, они бежали дальше.
— Ну-ка, Федя, открути крышку! Поглядим, что принесли!
— На, смотри. Думаешь, вареники в сметане?
— Елки-палки, опять каша! — крикнул рослый краснолицый Федор.
— Борщ да каша — пища наша.
Паровоз свистнул отрывисто, словно предупреждая, потом дал длинный сигнал, и поезд медленно тронулся.
Кто-то из сидевших на самой верхней полке высоким тенором запел, подражая голосу оперного артиста: «Пшено, пшено, пшено, пшено! Оно на радость нам дано!»
Бойцы разразились смехом, потому что в действительности в этой песне поется о вине, которое приносит радость, а не о пшенной каше. Позвякивая в такт песне котелками, они выстраивались в очередь к термосу.
— Эй ты! Есть тоже не будешь? — обратился к спящему толстощекий Федор, потянув за полу шинели. — Как хочешь, можешь спать, а я твою порцию... — Он не договорил, с минуту стоял с открытым от удивления ртом, а потом заорал: — Ребята, чужой! Елки-палки, и собака тут какая-то!
Чужой уже давно не спал: его разбудила труба. Но ему хотелось оттянуть минуту, когда его обнаружат. Пусть бы это произошло не во время остановки поезда. Разоблаченный вскочил с нар и встал у стены. К его ногам прижалась собака, еще молодая, но уже довольно крупная, с волчьей мордой и косматой шерстью пепельного цвета, чуть темнее вдоль спины.
— Ты кто?
Оба молчали — и парнишка, и собака.
— Тебя спрашиваю, ты кто?
Ответа не последовало. Со всего вагона собрались бойцы, окружив неизвестного, и с любопытством ожидали, что будет дальше. Задние выглядывали из-за спин товарищей.