— В горы? — изумился князь. — Но вы только что вернулись из плена и опять рискуете очутиться в нем…
— Ну, в плен-то я, надеюсь, не попадусь, — спокойно произнес Спиридов. — Убить меня могут, об этом спорить не буду.
Илико с уважением взглянул в лицо Петра Андреевича.
— Вы действительно храбрец, — сказал он и добавил, как бы про себя: — Теперь мне понятно, за что княгиня вас любит так.
Спиридов резко засмеялся.
— Любит? — переспросил он. — О, юный друг! Княгиня любила и любит многих. За последнее время она любила одного казачьего хорунжего, которому делала даже презенты, затем юного пехотного поручика…
— Вы намекаете на Колосова? — горячо перебил Дуладзе.
— Ах, вам и это известно? — саркастически улыбнулся Спиридов. — Ну, пусть будет Колосов. Теперь, — продолжал он, — она, по всей вероятности, любит вас; кто будет избран ею после — покажет будущее. Могу только поручиться, что этим счастливцем буду не я, так как я едва ли стану ей на пути… Наши дороги разошлись, и разошлись навсегда. Так и передайте Елене Владимировне.
При этих словах Спиридова князь Илико вскочил как ужаленный. Глаза его засверкали, и лицо покрылось ярким румянцем.
— И вы могли, зная княгиню, поверить всей этой гнусности! — горячо воскликнул он. — Стыдитесь, стыдитесь!
— Напрасно, князь, вы так волнуетесь, — холодно остановил его Петр Андреевич, — вы еще очень юны и неопытны. Женщины хитрей всяких горцев, с которыми вы имели дело, и верить их словам весьма рискованно. Ваши возгласы меня не убедят; да, наконец, что, собственно, вы опровергаете? Ведь вы же не станете отрицать того, что княгиня проводила довольно весело время сперва в поселении штаб-полка, где она занималась легкими интрижками с тамошними юнцами, а затем перенесла свою деятельность в Тифлис. Как жила она в Тифлисе, мне известно, надеюсь, вам тоже, и это в то время, когда я из-за любви к ней сидел на цепи, как пес, питался черствыми корками, переносил всевозможные лишения и унижения… Вы знаете, что такое гундыня, имеете о ней представление… нет? Ну, так я вам и объяснить не могу, это нечто ужасное, что нет слов на языке человеческом, чтобы рассказать… Скажите, князь, что бы вы почувствовали, если бы вас, как скотину, начали стегать плетью?.. Вы вспыхнули, вы дрожите от негодования при одном предположении, я же испытал воочию, поверьте, у меня самолюбия не меньше, чем у вас… Год и десять месяцев я был рабом! Проникнитесь ужасом этой мысли, оцените все роковое значение этого слова: «раб»! Понимаете ли, «раб», бесправный, унижаемый, которому ежеминутно грозит позорная смерть и еще более позорный труд… Ах, да разве это можно передать словами? Это надо испытать самому. Я все это вынес. И что же, пока я терпел и страдал, госпожа Двоекурова, окруженная поклонниками, утопала в роскоши и наслаждалась, ей льстили, за ней ухаживали, ловили мановение ее руки, она была счастлива и не думала обо мне…
— Неправда! — горячо воскликнул Илико. — Елена Владимировна всегда думала о вас, ее хлопотам и стараниям вы обязаны своим освобождением.
— Возможно, — холодно возразил Спиридов, — но не забывайте, что и в плен я попал тоже благодаря ей, или, вернее, моей любви к ней.
— В плен вы попали по своей неосторожности, а вовсе не по вине княгини, и вам грешно говорить так, — укоризненно произнес Илико.
— Согласен и на том, — угрюмо ответил Петр Андреевич, — спорить не станем; во всяком случае, мне кажется, тема нашей беседы исчерпана. Я вам уже сказал, что завтра уезжаю в горы и отныне посвящаю все свои силы на спасение милой и прекрасной девушки, сердечно и дружески откликнувшейся на мое несчастие. Пока я ее не найду, я не покину этих мест, когда же так или иначе мое предприятие окончится и я или разыщу Зинаиду Аркадьевну, или убеждусь в ее смерти, княгини, наверно, на Кавказе не будет.
— Это ваше последнее слово? — веско спросил князь Илико.
— Странный оборот речи. Надеюсь, мы с вами не на конской ярмарке и не торгуем себе коня. При чем тут первое и последнее слово?
— Вы правы, простите, — холодно извинился Дуладзе. — Сердечно благодарю за гостеприимство. Если будете в Тифлисе или у нас на Алазани, надеюсь, вы дадите мне возможность отплатить вам тем же, а теперь позвольте мне оставить вас; мне надо спешить обратно.
— Так скоро? — удивился Спиридов. — Но вы измучены. Ночуйте у меня. Поверьте, княгиня не оценит вашего самопожертвования, она к ним привыкла.
— Мое самопожертвование ничто по сравнению с тем, какое предполагаете сделать вы ради барышни Балкашиной, как вы ее назвали. Искренне желаю вам успеха, я не имею права вмешиваться в оценку ваших действий, но как мужчина скажу вам еще раз: вы молодец, настоящий кавказский джигит.
Последние слова князь произнес с таким юношеским увлечением, что Спиридов сразу повеселел.
— Ну, спасибо на добром слове, — дружески пожал ему руку Спиридов и сам вышел проводить на двор, где князя ждали его два нукера.
Илико ловко вскочил на седло. Сделав прощальный грациозный жест рукой, взмахнул плетью и вскачь вынесся за ворота, сопровождаемый нукерами.
«Славный юноша, — подумал Спиридов, провожая его глазами, — совсем еще неопытный и, должно быть, как кошка влюблен в Элен».
Петр Андреевич насмешиво повел губами и вернулся обратно в комнату, по-прежнему хмурый и угрюмый. На сердце у него щемило.
Ill
Была холодная мартовская ночь, ветер пронзительно свистел и стонал, потрясая вершины деревьев; луна угрюмо выглядывала из окружающих ее облаков, когда к небольшому аулу Тайабач, затерявшемуся в дебрях непроходимых лесов большой Чечни, на берегу мелководной речки Аксай, подъезжали три всадника-горца, закутанные в бурки, с красными башлыками поверх папах, которые они, очевидно, умышленно, надвинули на самые лица так, что при встрече с ними можно было разглядеть в окружающей темноте только глаза всадников, сверкавшие из-под нависшего курпея папах.
Аул уже спал, беспечно вверив себя охране сторожевых собак, которые, бегая по крышам, хриплым воющим лаем провожали быстро едущих мимо них незнакомых путников.
Всадники, очевидно, знакомые с расположением аула, быстро проехали по узкой извилистой улочке, миновали мечеть, причем только один из них сделал обычное молитвенное движение ладонью по лицу, и, завернув за угол, остановились перед деревянными тяжелыми воротами, закрывавшими вход в обнесенный высоким забором двор, в глубине которого виднелась крыша обширной, двухэтажной сакли, по всей видимости, принадлежавшей человеку зажиточному.
Соскочив с коня, один из всадников нетерпеливо забарабанил рукояткой нагайки по толстым бревнам ворот, на что изнутри двора послышалась яростная брехня нескольких собак. Через минуту со стороны сакли послышались легкие торопливые шаги босых ног. Кто-то подошел к воротам и, приложив глаз к щели, с любопытством стал разглядывать приезжих.
— Кто такие, откуда? — раздался робеющий детский голос, на который стучавший всадник поспешил ответить успокаивающим тоном:
— Не бойся, мальчик, мы не враги и не злые люди. Поди, скажи достопочтенному Гаджи-Кули-Абазу, что друзья стоят за порогом его дома и ждут от него гостеприимства.
— Сейчас, — поспешил откликнуться мальчик и торопливо побежал к дому.
Прошло добрых десять минут, стоявшие у ворот всадники начали уже терять терпение, когда, наконец, загремел тяжелый деревянный заслон, запиравший ворота изнутри, они медленно распахнулись, и в их чернеющей пасти вырисовались две человеческие фигуры: мальчика лет десяти и рослого широкоплечего мужчины в аббе и белой чалме. В руках мальчик держал глиняный черепок, наполненный бараньим жиром, с горящим в нем светильником, и старался направить его скудный свет на лица въезжавших во двор всадников, но те еще больше спустили на лоб и на глаза свои башлыки, причем двое из них торопливо отъехали в глубь двора, совершенно скрываясь под тенью, бросаемою стеной. Это движение несколько встревожило хозяина сакли, и он не совсем уверенным тоном спросил: