Утро занималось ясное, чистое, свежее. С восходом солнца туман поднялся выше и растаял. Над деревней в чистом воздухе закурились дымки труб, к озеру пришли рыбаки, неся вчетвером на длинной жерди обвисшую во многих местах серую сеть. Засучив штаны до коленок и бросив сеть в две большие чернью лодки, рыбаки мягко поплыли по синей, спокойной и густой воде.
— Вот она опять идет, — прошептал Попов, и Прохоров, оторвавшись от рыбаков, увидел, как женщина с серпом и мешком идет от деревни, огибая берег озера.
Вскоре она вошла по пояс в осоку и принялась жать ее.
Ничего странного в том, что она жала траву около границы, или в том, что она изредка поглядывала в их сторону, не было, но Прохоров был обеспокоен самым ее появлением. Настороженная подозрительность проснулась в нем, и он опять подумал об остальных участках границы: все ли там в эту ночь прошло спокойно? Сейчас, в эти часы, проведенные в засаде, он как бы со стороны посмотрел на вверенную ему заставу и, как всегда бывает в подобных случаях, когда смотришь на что-то очень знакомое со стороны, увидел заставу совершенно иначе и по-иному подумал о Крымове. И ему стало неудобно перед этим трудолюбивым, немногословным, простым человеком, стыдно за то, что раньше думал о нем плохо.
Когда женщина, набив мешок травой, ушла легкой походкой к деревне по серенькой тропке, как по половику, расстеленному в траве, Прохоров поднялся, разрешая этим подняться и солдатам, и все они быстро пошли к заставе. Выйдя на дорогу, Прохоров разрешил закурить, и, свертывая папироски, солдаты разговорились.
— Как он хрякнул, кабан-то, да по болоту. Учуял, — сказал Силантьев, посмеиваясь.
— А в бочаг как завалился, — подсказал Попов, — вот небось страху-то было!
Прохоров вернулся на заставу с иными чувствами, чем ушел. Ночь, проведенная с солдатами в камышах, резко изменила его отношение к здешней обстановке. Тревожное чувство ответственности за вверенный ему участок границы, посетившее его в эту ночь, вернуло утраченную было с окончанием войны фронтовую подобранность и строгость. С этого времени он уже не только сам, но и другому не позволил бы говорить, что на заставе не занимаются делом. И хотя ничего особенного не произошло в эту ночь, он почувствовал, что здесь действует самый настоящий передний край обороны страны со всеми его тревогами.
И, шагая рядом с солдатами, он опять вспомнил о Крымове, о том, как тот говорил с ним во дворе заставы. Теперь он уже и сам думал так, как Крымов.
«Да, нашу страну видят отовсюду, со всех сторон, из всех государств», — думал он, и сознание того, что он, офицер Советской Армии, охраняет свою страну вместе со своими солдатами, наполнило его гордостью.
Рассказав Крымову о том, что женщина опять подходила к границе, он спросил, что Крымов думает об этом.
— Надо будет продолжать наблюдение, — сказал Крымов, ожидая, что Прохоров опять станет возражать.
Но Прохоров в волнении прошелся по комнате от окна к двери. Крымов сидел на диване, следя за ним, а он вдруг остановился против Крымова и, покраснев, сказал:
— Знаете, я во многом ошибался. Во всем. Я прошу вас помочь мне, потому что вы опытнее и знаете гораздо больше. Давайте сейчас вместе составим наряд на будущие сутки. Я хочу знать, как мы будем охранять сегодня границу, — и, поглядев со смущенной улыбкой на Крымова, добавил: — А то ходят тут всякие. Черт их знает действительно, что у них в голове…
Милый Костя! Прости, что пишу с таким опозданием. Очень хотелось написать, когда все устроится. Встретили нас хорошо. И мама, и Валерий, и его жена Люся, которую ты еще не видел, — очень симпатичная, добрая, веселая, — и Люсина сестренка Шура, студентка Политехнического института (она приехала из Пскова и теперь живет у них, она строгая и покрикивает на ребят), — ну, словом, решительно все были рады нам. Живем мы впятером в той комнате, которая с балконом: я, мама, наши ребята и Шура. В другой комнате живут молодые: Валерий с Люсей. Сережку приняли в третий класс, в ту самую школу, в которой учился ты. Старые педагоги помнят тебя и про Сережку сказали, что он как две капли похож на отца. Недавно мы с Люсей. Валерием и Шурой были в Мариинском театре на «Пиковой даме», и я даже расплакалась, так мне понравилось.
Милый Костя! Все очень хорошо, я нисколько не жалуюсь, но нельзя ли сделать так, чтобы мы были вместе! Постарайся, пожалуйста. Ведь у них теперь своя семья, мы стесняем их, и к тому же у Люси будет ребенок. Я понимаю и Валерия, и Люсю, и маму, она все переживает и за них, и за нас. Так что постарайся поскорее забрать нас отсюда».
Капитан Заичкин прочел письмо, устало, с досадой потер ладонью большой выпуклый лоб, облокотился на стол, подпер щеку кулаком и задумался.
Заичкин был недавно зачислен в слушатели академии, приехал в Москву с Памира, поселился в общежитии, а жену Аню, маленькую, изящную, но очень крепкую и спокойную сердцем, так что даже удивительно, почему она расплакалась, отправил с ребятами домой, в Ленинград. Заичкину шел тридцать третий год, служба на границе приучила его к неожиданностям, но письмо жены удивило и смутило его. Аня о чем-то умалчивала, что-то, щадя его, старалась деликатно обойти. И это недосказанное, то, о чем жена не решилась написать ему, чтобы напрасно не тревожить, но что он все равно сразу понял, уловил по настроению письма, было горько, досадно и обидно Заичкину. Выходила ужасная, несусветная чушь: его жена, его дети оказались лишними в его же родном доме, и надо было срочно забирать их оттуда.
«Ну что же, — думал Заичкин. — С одной стороны, это даже хорошо: будем жить вместе. Но куда я заберу их, где нам жить?»
До этого письма Заичкин считал себя ленинградцем не только потому, что родился и вырос в Ленинграде, но и потому, что там, на Васильевском острове, на Пятнадцатой линии, у него был родной дом, куда он мог в любую минуту приехать с женой и с ребятами не только в гости.
Но вот — не чертовщина ли! — теперь неожиданно выяснилось, что никакого дома у него в Ленинграде, на Васильевском острове, нет. И вообще у него нигде никакого дома не было. Есть семья, которую он любит, есть офицерская служба, которой он отдает всего себя, были и будут квартиры по месту службы с казенной мебелью, как в гостиничных номерах. А в Ленинграде жила семья младшего брата Валерки, серьезного, молчаливого парня, оставшегося после смерти отца на попечении Константина, который аккуратно, вот уже одиннадцать лет, каждый месяц высылал им с матерью почти половину того, что зарабатывал. Теперь Валерка перестал нуждаться в помощи брата, окончил институт, работает на заводе мастером, жена его тоже работает не то лаборанткой, не то чертежницей. У них, конечно, свои взгляды, свои интересы, свои печали и радости, быть может, совсем непохожие на печали и радости его, капитана Заичкина, семьи.
«Ну, пусть все это будет так, — думал он. — Но куда же мне своих-то девать? А ведь надо их забрать оттуда. Если уж Аня просит…» И тут ему вдруг стало неловко перед женой, словно провинился в чем-то, и он снова с досадой провел ладонью но лбу.
Одиннадцать лет кочует она вместе с ним по стране, офицерская жена, научившаяся переносить все неудобства бивуачной, неустроенной жизни. Где они за эти годы не были, где не служили! И она по-солдатски никогда ни на что не жаловалась. Везде ей было хорошо, удобно.
Сережке скоро десять лет. Родился он у них на Дунае, в белой мазанке на заставе. Ане тогда казалось, что они много лет проживут здесь, и если случалось, она ездила в рыбацкий городок, где были магазины, всегда что-нибудь да покупала для своей хатки. Так у них появился большой, во всю стену, молдавский ковер. Однако не минуло Сережке и двух лет, как поехали они через всю страну, с края на край. Уложили чемоданы, увязали постели, а ковер (чтобы не везти с собой такую тяжесть) отправили в Ленинград, на Васильевский остров. Долго они ехали поездом, плыли на пароходе, пока не добрались до новой своей службы, до острова Сахалина.
Там у них родился Николка. Сергей выдался в Заичкиных: любит молчать, упрям, терпелив, собака покусает — не заплачет. А у Николки характер Ани: разговорится, разболтается с кем угодно. Пограничники прозвали его лингвистом: на Сахалине его научили говорить по-гиляцки, в Литве — по-литовски, на Памире — по-таджикски.
Да, после Сахалина жили еще в Литве, а потом и на Памире. Укладывали чемоданы — четыре их в Анином распоряжении, все богатство Заичкиных умещается в них — и отправлялись, как говорят, к месту назначения. Аня в таких случаях по-военному говорила: «Приказ есть приказ», «Есть, товарищ командир, ехать в Литву», «Слушаюсь, товарищ старший лейтенант, укладываться и полным ходом двигать на Памир». Только после молдавского ковра она не покупала громоздких вещей. Такие вещи приобретали в Ленинграде, дома, когда приезжали в отпуск. Там их и оставляли.