— Он зла людям не делает…
Петро не успел договорить, как старуха, хлопотавшая над горячей сковородкой, яростно насела:
— Как это не делает? А твоего отца кто в Сибирь загнал? А меня кто поедом ел?
Петро надулся и ничего не ответил.
Умолкла и Грициха.
Тишина повисла в хате, тоскливая, неприятная. Лишь стекла в окнах сильно дрожали от далекой канонады. Облокотившись на край стола, сидел хлопец, а мысли сновали где-то далеко-далеко. Давно уже трубка погасла — не замечал Петро, все думал.
— Удрал или выпустили тебя? — прервала тетка его мысли.
— А? Вам как будто не все равно.
— Оно, конечно, все равно, да как бы не пришлось потом за тебя ответ держать. Неужели эти антихристы возвратятся? Не приведи господи! — перекрестилась старуха.
— Ах так! — вскочил Петро как ошалелый. — Ну, так можете не бояться. Оставайтесь сами!
Бросился к двери, а с лежанки раздалось вдогонку:
— Не кипятись — все равно некуда тебе идти. И не сказала я еще, что Анька перед эвакуацией письмо тебе просила передать. Далеко только сейчас его искать, да и глаза можешь испортить, читая. Ложись-ка спать, а уж завтра и поговорим обо всем.
Петро только зубами заскрипел от злости и стал укладываться в постель.
На другой день Петро проснулся рано. Тетки уже дома не было. Напился квасу, вышел во двор. Небо, покрытое грязными, серыми тучами, сеяло на землю густую седую изморось. На шоссе гудели моторы — немецкие войска вступали в Черногорск.
Петро возвратился в хату и снова лег в постель. Сон не шел.
В полдень вернулась домой тетка. Едва ступила через порог, как сбросила возле лохани с помоями здоровенный мешок и сама присела на него. От частого дыхания в груди у нее что-то посвистывало.
— Ох, еле-еле доперла, — наконец сказала она отрывисто.
— Что?
— Да соль. Чуть свет забегает ко мне Рябчиха. Пошли, говорит, магазин настежь открыт. Мы туда, а там уже кое-кто руки греет… Возле посуды да одеколона давятся. Смотрю я — в ящике соль. Ну, думаю, посмотрим, как вы все эти черепки да одеколон мне сносить будете, когда припечет. Без соли-то долго не протянете. Гляди, пуда два будет. Если на рублики перевести, то заработала неплохо. Жаль, тебя с собой не взяла…
Она вытерла заскорузлой ладонью пот со лба и как-то неестественно сухо захихикала. Петро отвернулся к стене и закурил самокрутку.
— А на улицах что творится: солдат видимо-невидимо, да все в железных шапках, машин — не сосчитать. Флаги повывешивали черные как вороны, ну, прямо-таки как при покойном батьке Махно было.
— Поесть дадите что-нибудь? — перебил Петро тетку.
— Вишь, о дровах и не вспомнил, а есть давай. Пан не большой. Подождешь.
Старуха захлопотала возле печки. Отсыревшие дрова шипели и не хотели разгораться. Тетка бросилась к прискринку[4], вытащила оттуда пачку бумажек и сунула в печь. Сразу затрепыхало ясное пламя, а Грициха вдруг вскрикнула:
— Ой, людоньки добрые, что это за напасть на меня нашла: записку Анюты сожгла.
И она растерянно подала племяннику недотлевший клочок бумаги.
Парня словно пружиной сбросило с постели. Вырвал огарок из теткиных рук да так и застыл стоя. На листке осталось всего несколько слов, и, что там прежде было написано, Петро так и не разобрал. Он взял под сундуком топор и пошел в сарай. Долго не заходил в хату — все колол дрова.
Через несколько дней старая Грициха, слоняясь по городу, услыхала, что возвратился Гриндюк с дочкой. Говорили, что попал он в окружение под Полтавой и не успел выехать на восток. Как только Петро узнал об этом, сразу же надел свои новые штаны, рубашку, вымыл старые башмаки и отправился на другой конец города, на Беевку.
Подошел к хате Анюты и остановился в нерешительности: как это ему заходить без дела? Потом все же набрался смелости и открыл дверь.
Еще из сеней Петро услышал в хате дружный гомон. Когда вошел, разговор внезапно оборвался. На диване сидели его одногодки: Марко Петлеванный, Грицько Обух, Семен Майстренко, Одарка Москвич. Все удивленно уставились на него, праздничного, принаряженного. Анюта, как только увидела Петра, раскраснелась ярче ленты:
— Ты что хотел?
— Я? Просто так, но дороге…
— Ну что ж, нам пора, — поднялись Обух и Майстренко. За ними встали и остальные.
— Я вас провожу,— крикнула Анюта им вдогонку.
Спустя минуту Петро стоял посреди хаты один. Уши у него горели, грудь распирало от злости и обиды. «Обошли, поговорить даже не захотели, кроются от меня, не доверяют. Неужели я им чужой?»
Открылась дверь, из маленькой комнатки выглянул дядько Герасим. Высокий, широкоплечий с неизменным фартуком на груди, он напоминал сказочного кузнеца, на самом же деле был сапожником. Усмехнулся в темные усы:
— Чего же стоишь? Заходи ко мне, рассказывай.
Петро даже не взглянул в его сторону.
— На них обиделся? Без тебя обошлись? Значит, не доверяют тебе товарищи.
— Ну и черт с ними! — вскипел гость. — Подумаешь, товарищи! Я тоже без них сто раз обойдусь!
— Вон оно как! Разными дорогами, выходит, пойдете? А я-то думал…
Глаза хлопца затянула серая пелена; чего еще этот Гриндюк лезет в душу…
— Скажите, моего отца вы в Сибирь отправили? — вдруг резко спросил он.
Взгляды их встретились. Дядько Герасим спокойно ответил:
— А если я, то что? Мстить будешь?
Вошла Анюта. Взглянула на гневные лица и застыла на пороге.
— Что же теперь делать собираешься? — перевел разговор Гриндюк.
— А я знаю?
— М-да… В такое время и без руля? Далеко может тебя занести, хлопче, не выплывешь потом. Советчиков много, а совета нет.
— Советуют, спасибо.
— В полицию?
— Хотя бы и в полицию, а что? Не все же вам верховодить!
— Ну что ж, иди. С нагайкой оно легче…
Гриндюк презрительно скривил губы.
Анюта всхлипнула и выбежала во двор. Петра словно кипятком облили, и он крикнул, побагровев:
— Никого я не собираюсь стегать! Вам бы в полицию…
— Да ты не трещи над ухом. Легче, браток, ой легче. Тут не злиться и не смеяться, а ситуацию понимать надо. Кто в твой карман лезет, тот тебе добра не хочет.
— Никому я в карман лезть не собираюсь! Вот пойду в деревню — и пропади все пропадом!
— В кусты спрятаться хочешь? Нет, брат, от жизни не спрячешься, она везде тебя найдет. В селе тоже голова нужна. Да и не близко оно отсюда. А для большого похода и сапоги нужны хорошие…
Петро вихрем выскочил во двор. Не оглянувшись, зашагал по улице. «Врагом считаете. Ну что ж, посмотрим!»
И представилась ему такая картина.
Анюту ведут фашисты. Она совсем раздета, а мороз во дворе — камни трещат. Руки у нее связаны проволокой, тело в синяках. Идет Анька, а глаза у нее еле-еле открываются. И вот появляется он, Петро. Хватает за горло одного фашиста, другого, и они будто сквозь землю проваливаются. И на дворе вдруг весна расцвела, придорожные ромашки улыбаются. Дивчина хочет броситься ему на грудь, а он отворачивается и идет прочь. Анюта садится в высокую траву, умоляюще смотрит ему вслед и… плачет. О, как она кается, что оскорбила его! Нет, лучше пусть она не плачет, пусть только сидит и смотрит ему вслед…
Петру кажется, что кто-то действительно сверлит его пристальным взглядом. Оглянулся — вокруг ни души. Позади — город, впереди — поле. По обе стороны дороги буреют некошеные хлеба. Обильные дожди давно уже прибили к земле дородные колосья, зерно высыпалось, проросло, солома потемнела. Никто и не думал собирать урожай, хотя стояла уже поздняя осень.
Еще год назад в такую пору под октябрьским солнцем здесь кустилась густая озимь, и среди зеленого моря, словно молчаливые сторожа, маячили одинокие скирды. Теперь от полей несло запустением и скорбью.
Дошел хлопец до развилки дорог. Куда же дальше? Раздавленные гусеницами заболоченные грейдеры тянулись вдаль, и не видно им ни конца ни края. «Да, дороги сейчас тяжелые. Для таких дорог и в самом деле нужны хорошие сапоги».
Петро взглянул на свои старенькие башмаки: носки задрались, передки потрескались, а подошвы отскочили. «Правду сказал дядько Герасим: в такой обуви далеко не уйдешь».
Он постоял на раздорожье и потом решительно повернул назад, к городу.
Уже совсем стемнело, когда капитан. Гриценко с группой работников государственной безопасности вышел за город. Остановились на пригорке, в последний раз посмотрели на освещенный заревом пожарищ Черногорск и, опустив головы, молча двинулись дальше.
Дорога за Заполочами была вся запружена народом. Сотни автомашин и подвод медленно продвигались по разбитому шляху. Нудное завывание сирен и разрывы бомб, надрывный гул моторов и скрип телег, ржание лошадей и пронзительный плач детворы — все сливалось в какой-то страшный грохот, в мучительный стон. Этот стон ни на минуту не утихал над дорогой.