Мы беседуем, я говорю медленно, подбирая русские слова, и пленный отвечает мне точно так же осторожно, как будто он тоже ищет слова, но по другой причине. Его глаза выражают недоверие, можно было бы сказать, что он не доверяет самому себе, не только мне. Вновь я спрашиваю его, не хочет ли он чего-то поесть. Он улыбается, он говорит: – Да, с удовольствием. Со вчерашнего утра я ничего не ел. Унтер-офицер предлагает ему кусок колбасы, между двумя толстыми ломтями хлеба. – Спасибо, – говорит пленный. Он с жадностью начинает есть, его глаза пристально смотрят на гусеницу одного из танков. Фельдфебель, который командует взводом, следит за взглядом пленного, потом улыбается, говорит «Ах!», поднимается, вытаскивает из сумки для инструментов английский ключ, склоняется над гусеничной цепью, затягивает болт, и все солдаты смеются, и пленный тоже смеется. Он немного смущен, как будто сделал что-то, что он не должен был делать, как будто он выдал тайну, ему жаль, что он заметил ослабевший болт. – Спасибо, – кричит ему фельдфебель. Пленный краснеет, он тоже смеется. Я спрашиваю его, является ли он кадровым офицером. Он подтверждает. Потом он рассказывает, что он только два года назад вступил в армию. – А раньше? – спрашиваю я его. Раньше он работал на машиностроительном заводе в Харькове на Украине.
Он был рабочим-стахановцем, ударником, это значит, он входил в «ударную трудовую бригаду». В качестве вознаграждения его направили в офицерское училище. Моторизированные подразделения русской армии полны рабочих-стахановцев из тяжелой промышленности. – Это грех, – говорит пленный, – что из-за этого промышленность лишают ее лучших элементов. Он качает головой, он медленно говорит, с едва заметным оттенком усталой скуки. Он говорит, как будто он оторван теперь от всего. Я никак не могу себе представить, что он думает, что он чувствует в этот момент.
Во время нашей беседы возвращается мотоциклист-связной. – Ну, мы отправляемся, – говорит фельдфебель. Пленный встает, проводит ладонью по наголо выбритой голове, с большим интересом рассматривает танки, грузовики. Нет, вот теперь я понимаю его. Все другое его больше не касается, его интересует только машина. Он внимательно рассматривает гусеницы, открытые люки башни, зенитные пулеметы, которые смонтированы на грузовиках, противотанковые пушки за машинами. Он уже больше не офицер, он – рабочий. Машины... ничто другое не интересует его. – Мы едем, – говорит унтер-офицер. Я спрашиваю его, что они будут делать с пленным. – Передадим его первому часовому полевой жандармерии, которого встретим, – отвечает он. – До свидания, – говорю я пленному. Он отвечает: – До свидания, потом он протягивает руку, мы жмем друг другу руки, он влезает на один из грузовиков, колонна приходит в движение, достигает дороги, удаляется с грохотом, исчезает.
Лошади румынского эскадрона ржут, нетерпеливо бьют копытами, разбрасывая ярко-зеленую траву. По команде офицеров солдаты садятся в седло. Эскадрон удаляется. «La revedere», кричу я. «La revedere», отвечают мне солдаты. Недалеко за горизонтом кричат орудия, кричат глубоким голосом.
4. Через Прут
Шанте-Бани в Бессарабии, 2 июля 1941
Погода была неустойчивая, вчера дул сильный холодный ветер, он шипел и резко свистел над широкими камышовыми зарослями, по которым бродили стада коров и лошадей в поисках корма. Мы были в пути пять с половиной часов и приблизительно в десять часов оказались поблизости от Штефанешти (от Ясс до Штефанешти, примерно восемьдесят километров, дорога вьется вдоль правого берега Прута, на склоне широкой болотистой долины, которая до самого недавнего времени обозначала границу между Румынией и Россией); мы уже видели перед собой в туманном утре, всюду рассеченном широкими полосами солнечных лучей, железные крыши большого местечка, почти маленького городка, когда шум моторов и треск зенитной пушки, который ни с чем нельзя спутать, заставил нас остановиться и спрятать машины в укрытие под кронами деревьев. Спустя несколько мгновений первые советские бомбы взорвались между домами Штефанешти. Это был длительный, мощный налет, который закончился только тогда, когда на сером небе появились машины эскадрильи «Мессершмиттов». Воздушный бой происходил невидимо для нас, над слоем облаков и удалился, к небу над Бессарабией. Мы смогли снова продолжить движение и въехали в Штефанешти. От этого красивого городка на Пруте теперь, после беспрерывных советских воздушных налетов, остаются только дымящиеся груды развалин. Много домов горело, на опустошенных улицах мы встречали группы немецких солдат с носилками, которые были покрыты брезентами; на маленькой площади за церковью стояли два немецких грузовых поезда, которые получили прямое попадание и были теперь только лишь скоплением изуродованных масс железа. Одна тяжелая бомба упала прямо перед входом в сад возле церкви, в нескольких шагах от маленького кладбища, на котором покоятся немецкие солдаты, жертвы бомбардировок последних дней. В центре перекрестка стоял полевой жандарм, спокойный, серьезный и неподвижный, с запачканным кровью лицом: он не двинулся с места.
- Как проехать к мосту? – спросили мы его. Он поднял красно-белый сигнальный жезл и указал в направлении моста. При полуповороте, который он сделал при этом, он заметил пять или шесть мальчишек, старшему из которых могло быть лет десять, которые испуганно теснились перед дверью в кафе на углу улицы. На косо свисающей через дверь вывеске я механически прочел «Cafe Central de Jancu Liebermann». Внутри оно, похоже, было разрушено, потому что к двери пробивался легкий дым. – Уходите, уходите, дети, – прокричал полевой жандарм жестким и все же добродушным голосом. Он улыбнулся и вытер тыльной стороной ладони свое забрызганное кровью лицо. При звуке этого голоса дети беззвучно убежали, они спрятались за обломками соседнего дома. Полевой жандарм рассказал нам со смехом, что дети весь день стоят там и смотрят на него, как он поднимает руку, указывает сигнальным жезлом направление и поворачивается, чтобы освободить дорогу. – Они не убегают даже если бомбы падают, – добавил он, – они больше боятся меня, чем русских бомб; но как только я поворачиваюсь спиной... Действительно, они стояли там и осторожно выглядывали из-за угла растрескавшейся стены. – Ничего не поделаешь, – заметил полевой жандарм, смеясь.
В Штефанешти было два моста через Прут, мосты, которые были сколочены из тяжелых деревянных балок; в начале войны русским удалось их взорвать. Казалось, будто разрушение обоих мостов сделало бы для немцев переход реки невозможным. Потому что на этом участке фронта немецкие войска в первые дни войны не сдвинулись с места. С румынского берега не было никакого обстрела из пушек и винтовок по советскому берегу. Настоящая идиллия. Война здесь происходила в воздухе, между советскими самолетами, бомбившими Штефанешти, и немецкими эскадрильями истребителей, которые поддерживались зенитной артиллерией. Все же, позавчера немецкие саперы весьма неожиданно, не обращая внимания на русский обстрел, начали сооружать понтонный мост, и через три часа после начала боя немецкие танки уже оказались на советской стороне реки.
По этому понтонному мосту мы ехали сегодня утром, Организация Тодта уже строит рядом с ним второй мост. Хотя работе мешают продолжающиеся авианалеты, она идет быстро и упорядоченно, как будто русские войска стоят на удалении ста километров, но на самом деле до них едва ли двадцать километров, так как они находятся там за горной грядой.
Мы проезжаем под грубо сколоченной триумфальной аркой, на вершине которой установлены серп и молот; такие арки русские сооружают в каждом пограничном пункте. Ни один из деревенских домов деревни напротив Штефанешти не разрушен. Немцы берегли дома этих бедных румынских крестьян Бессарабии; они форсировали реку без единого пушечного выстрела, с холодной вызывающей смелостью. Дюжина белых крестов из акации стоят около сохраненной деревни, вдоль обочины. Я останавливаюсь, чтобы разобрать имена погибших; лишь молодые люди, от 20 до 25 лет. Немецкие солдаты вылезают из своих машин, срывают полевые цветы и кладут их на могилах своих товарищей.
Я осматриваюсь. Дома деревни чисты, с побеленными известью стенами и соломенными крышами. Оконные рамы демонстрируют прекрасную изящную резьбу на вручную обработанном дереве. Женщины и дети стоят за забором маленьких садов, которые окружают каждый дом, и смотрят, как проезжает автомобильная колонна. Старики сидят на порогах дверей, неподвижно, слегка склонив лица к груди. Совсем нет молодых людей, нет и мужчин от тридцати до сорока. Много детей, много девочек, все очень юные и не без грации в их пестрой одежде, с белыми или красными косынками. Все показывают смеющиеся глаза, но лица их бледны и несут выражение почти оцепеневшей скорби. Это бледность не голода, а бледность того ощущения, которое я не смог бы выразить словами. Это моральное сплетение, о котором я, вероятно, скажу еще позже, если мне удастся понять тайну этих смеющихся глаз на бледных печальных лицах. Можно удивляться, когда видишь скот на пастбищах, золотистые еще не сжатые поля, которые колышутся на ветру, кур, которые копаются между гусеницами танков, на покрытой пылью дороге. Мы только что оставили за собой румынский берег с его грязью; здесь мы не находим ничего, кроме пыли. Это, пожалуй, связано с тем, что румынский берег лежит низко и поэтому болотистый, в противоположность советскому берегу, который медленно поднимается широкими складками холмов, мощными полукругами покрытой лесом и полями, подобной амфитеатру холмистой местности.