— Ну и ну… — Иван Данилович пришибленно как— то глянул на Барбаша. — Как хочешь, Илья, но… Подлость ведь это — доносить офицеру на офицера.., А на того, с кем рядом провел юность… Я думаю, и мысли у Петухова не возникло бы никогда — доносить. Никогда. Если б не прорезался Манцев. Сколько людей уже из-за этого Манцева погибло, сколько судеб… Эх, Манцев, Манцев.
На Графской пристани, на Минной стенке, на ютах крейсеров засверкала торжественно надраенная медь оркестров, грянули марши, прощальные слова, усиленные корабельными трансляциями, возносились к небу, под громогласные «ура» барказы отваливали от парадных трапов, шли вдоль строя кораблей, поливаемые сотнями шлангов, и всю воду всех бухт, всего моря хотели перекачать через помпы, чтоб обрушить ее на матросов и старшин, демобилизованных приказом министра. Мокрые и счастливые, высаживались они у вокзала. Прощай, флот! Прощайте, корабли— коробки! Да здравствует гражданка!
Партиями — по три— четыре вагона к поезду — демобилизованные направлялись к Москве, и каждую партию сопровождал офицер с двумя матросами. В Харькове происходила смена, севастопольские офицеры передавали демобилизованных представителям военно— морской комендатуры столицы. Побродив по шумному незнакомому городу, послушав негромкую музыку в ресторанных залах, почему— то пустовавших, испытав неприязнь к людям, флота не знавшим и не для флота жившим, офицеры отмечали у коменданта командировочное предписание и радостно отбывали на юг, в Севастополь, к эскадре. Близ Инкермана поезд вытягивался из тоннеля, и Северная бухта представала уютной и неузнаваемой. Еще одна отметка в комендатуре — и по кораблям. Да здравствует флот!
На тридцатые сутки докования открылись кингстоны ботопорта, впуская воду. Все легкое, всплываемое, забытое крутилось в водоворотиках — чья— то бескозырка, пустая бочка, замасленная роба.
По утверждениям корабельных и береговых механиков линкору следовало бы постоять в доке еще недельку— другую. Но тридцать первый день докования означал бы спуск вымпела, то есть вывод корабля из навигации, а это лишило бы команду, офицеров прежде всего, надбавки к окладу, и командир знал, что, промедли он с выводом линкора на чистую воду, вся умом и потом заслуженная им репутация волевого, грамотного, справедливого и требовательного офицера если не развалится, то даст трещину.
Буксиры потащили корабль в глубь бухты, начался прием боезапаса, одновременно линкор вкачивал в себя топливо, котельную воду. Осторожно опробовали машины. Как человек, отвыкший на больничной койке от хождения, линкор нуждался в легкой и продуманной разминке. Каждый день выходил он в море, дважды командир прогнал его по мерной линии, скорость линкора увеличилась на два узла.
Олег Манцев прощался с линкором, сдавал дела новому командиру батареи. Векшин укатил в отпуск. Однажды ночью Манцев проснулся, ему показалось, что рядом — Борис Гущин, ему послышалось даже постукивание мундштука о колпачок зенитного снаряда, знак того, что Гущин разрешает спрашивать себя. Но Бориса не было, и не могло быть, и не расстояние разделяло их (до «Фрунзе» — пять минут на катере), а то, что понимали оба: не вернутся уже дни и ночи каюты No 61.
Валерьянов оставил ему много книг по математике и биологии, прислал «Морской сборник» со статьей, где в авторах был и он, Манцев, приложил к «Сборнику» оттиски еще нескольких статей, их НИИ хотел размножить и разослать бюллетенями. Что делать с оттисками, Манцев не знал, но вовремя на корабле оказался капитан-лейтенант Николашин из артотдела, он и помог.
10 ноября Манцев сдал бинокль, получил последнюю подпись в бумажке, которая уже побывала у всех командиров боевых частей и начальников служб. Он стал пассажиром. Теперь оставалось: отпуск с завтрашнего дня и подъемные. Здесь начались осложнения. Начфин решительно пресек все попытки получить что— либо из корабельной кассы, кроме отпускных. Подъемные, сказал он, по новому месту службы. А отпускные, прибавил, только через адъютанта.
Два часа спустя Манцев из рук адъютанта получил отпускные документы. Придя в каюту, он глянул на цифры и обомлел, «…в г. Ленинград… сроком на 36 суток… с 15 ноября по 31 декабря 1953 г.» Что в Ленинград — правильно, им самим указано. 36 суток — тоже верно, 30 отпуск, 6 суток дорога туда и обратно. Но тогда возвращение из отпуска и прибытие «в распоряжение ОКОС ЧФ» 21 декабря, но никак не 31. И, главное, отпуск с 11 ноября, а не с 151.
Наконец он понял, кто ошибся и почему ошибся. Еще в доке у мичмана Орляинцева начали проявляться признаки надвигающегося запоя. Он перестал ходить в старшинскую кают— компанию, кино на шкафуте смотрел не с отведенного ему почетного места в первых рядах. а из-за 4-й башни, привалившись к вьюшке. Не раз на дню поднимался он на сигнальный мостик и в бинокль рассматривал далекую Корабельную сторону. На линкоре зашептались. Главный боцман отрядил к Орляинцеву делегацию, разъяснительную беседу провел с мичманом и помощник командира, в один голос все говорили о долге, чести и совести. К командиру за помощью не обращались, потому что командир линкора не имеет права отдавать невыполнимые приказания… Орляинцев незаметно исчез и незаметно появился, и на линкоре вздохнули с облегчением: запой кончился!
Сомневаясь в успехе, Манцев постучался к Орляинцеву, показал на ошибку. И поскольку не уверен был, что адъютант соображает нормально, то дополнил слова загибанием пальцев. Орляинцев понял, кивнул, улыбнулся, обнажив десны, попросил зайти через час.
В назначенное время Манцев постучался — ив щель приоткрытой двери ему сунули все те же цифры и тот же срок. Спорить было бесполезно.
Произошла бы эта нелепость полгода назад — Манцев, не задумываясь, с чемоданом полетел бы на берег, чтоб к вечеру следующего дня быть уже в Москве. Мог бы, уважая устав и к совести прислушавшись, до начала официального отпуска пожить у Алки— кондитерши. Но вое последние месяцы он будто шел по канату с шестом и сейчас, когда до спасительной площадки оставалось четыре маленьких шажка, бросить шест не решался. Он остался на корабле.
На следующий день его вызвал помощник командира.
— Больше посылать некого, Манцев. Получи пистолет — и в комендатуру. Доедешь до Харькова с демобилизованными. И живо, спеши, через час уходим в море.
Два вагона, подцепленных к поезду Севастополь — Москва, отправление в 20.38, на перроне — никого из штаба флота, напутственных речей не было, стыдливо дунул в трубы оркестр и пропал куда— то; всего семьдесят девять человек, последняя партия демобилизованных, хлам, выметенный из гауптвахт и следственных камер, выписанный из госпитальных отделений, люди без паспортов, но в воинской форме, которых надо было довезти до Харькова трезвыми, живыми и невредимыми. Получив документы на них, Манцев решительно полез в вагон, в тамбуре сорвав с себя комендантскую повязку. И разумность этого дикого решения оправдала дорога.
Манцев довез их до Харькова трезвыми или почти трезвыми, одетыми строго по форме. Он не спал двадцать два часа, он ходил по вагонам — корабельный офицер, которому надо уступать дорогу на трапах и в проходах, приказания которого надо выполнять бегом и немедленно. И корабельные правила установились в вагонах сами собой. В зале ожидания симферопольского вокзала понуро сидели пожилые женщины, не имевшие билетов на переполненный московский поезд. Манцев своей властью посадил их в вагоны, подселил к матросам, и соседство с теми, кто годился им в матери, благотворно подействовало на буйную матросскую братию.
После Джанкоя в вагоны стали проникать странные, франтовато одетые личности, о чем— то шептались с матросами, совали бутылки, увидели Манцева — скрылись. Олег пошел искать их и нашел — в мягком вагоне. Потянул дверь купе, долго рассматривал столичную шпану. И поразился шпане: все четверо вскочили вдруг, побросали карты, схватили чемоданы и побежали к дальнему тамбуру. «Не надо, начальник, не надо!..» — с дрожью в рыдающем голосе попросил последний из убегавших.
Только перед Харьковом нацепил он на рукав шинели красную комендантскую повязку. На перроне ждал его посланец комендатуры Москвы, решительный майор, для описания внешности которого следовало прибегать к лексикону собачников, охотничьи термины тоже сгодились бы. Вместе с Манцевым он обошел вагоны, пересчитывая матросов, и не смог удержаться от похвалы.
— Отлично, старший лейтенант! Много лучше, чем я ожидал!.. Но гражданских лиц в вагонах не потерплю… Эй, старая, попрошу! — прикрикнул он на старуху, которую старательно прикрывали матросы.
На вокзале Манцев окунулся в тишину и долго стоял, наслаждаясь беззвучием после двадцати двух часов громкой и тряской дороги. В ушах застряли песни из того репертуара, что исполняется в кубриках приглушенно, под гитару и с дневальными на стреме.