— Так ты уверен, что она сошла с евпаторийского поезда?.. Отлично. Теперь стало яснее. Давай помиримся?
Привстали, пожали руки.
— Один малюсенький вопрос, Олег Манцев… Что ты держал в уме, когда вводил на батарее уставную норму? Что было на заднем плане и что сверхзадачей, когда «меру поощрения» отменял?.. Даю честное слово, ни при каких обстоятельствах сказанное тобою не появится на страницах «Славы Магадана».
— Да ничего такого не было… поначалу не было. — Манцев подумал. — Потом возникло. Переписку затеял с семьями моих матросов, вынужден был, я ведь своих матросов только на приборках вижу, во время стрельб я от них далеко, далеко… Расчет КДП только по боевой тревоге подчиняется мне, обычно же он, повседневно, — в группе управления, расчет этот я вижу, знаю. а своих наводчиков и заряжающих — нет, такой вот нюансик в организации службы на линкоре… Разные письма приходили, матросы разными оказались, и фактик один поразил меня, ударил по мне этот фактик… Вестовой у меня — Дрыглюк Василий Мефодьевич, 1932 года рождения, и мальчишкою Дрыглюк Вася бандеровским бандам помогал, сало да самогон таскал им в лес. В том же возрасте другой матрос, из того же расчета 3-го орудия, Ковылин Сергей Дмитриевич, обворовывал немецкие госпиталя, медикаментами снабжал партизанский отряд… Улавливаешь?
— Не понимаю. Не улавливаю, — ответил Званцев и продолжал неотрывно смотреть на Манцева, хотел понять.
— А я вот уловил. Кем бы ни были они в прошлом, какие ни есть в настоящем, на корабле они — равны, и уравнивает их нечто высшее, защита Отечества делает их братьями, гражданами, а меня — старшим братом их… Вот тогда и появились на заднем плане три слова: Россия, Флот, Эскадра. Ну?
— Теперь— уловил… Россия, Лета, Лорелея… — Званцев колебался: хотел что-то сказать— и не осмеливался, порывался что-то сделать — и не решался. Поднялся, пошел к печке, где лежала шинель его, достал что-то из кармана ее, сел — не против Манцева, а рядом с ним, разжал пальцы его и вложил в ладонь связку ключей, заговорил тишайшим голосом:
— Я вспомнил эту женщину, Манцев. Я видел ее много лет назад в Ленинграде, потом — мельком — здесь, и вот сейчас и здесь опять же. И ты увидел ее восемь часов назад. Пренебрегать такими случайностями нельзя, мы живем в надуманном нами мире, мы замечаем только то, что хотим заметить, и где— то во тьме, за чертою придуманных нами закономерностей, действуют не ощущаемые нами силы, и если ты воспользуешься случайностями, о которых я говорю, если вклинишь судьбу свою в работу тех сил, ты сможешь спасти себя… Плохо, очень плохо с тобой хотят поступить, не буду уточнять, кто хочет, я сам еще не знаю, и из Севастополя ты живым вырвешься, но только живым; но стоит тебе сыграть на случайностях— и случайности помогут тебе, я уже — не могу. Долгушин меня раскусил, меня рядом с тобою уже не будет, меня из Севастополя вышвыривают, я уже не смогу употребить ложь во спасение, тебе — крышка, тебе — каюк, хана, как выразился мой друг Илюша, поэтому — спасай себя, вот ключи от моей комнаты и квартиры, дом 58, не доезжая до комендатуры, увидишь, узнаешь, трехэтажный, серый, второй этаж, квартира 7, вот этот ключ — от общей двери, комната моя — по коридору последняя, бери эту женщину, она пойдет за тобой, этой ночью ты замкнешь цепь случайностей, другого выхода у тебя нет и не будет!..
— Нет, — сказал Манцев и отодвинул от себя ключи. — Не пойду я. Женщина эта — жена офицера. И… не верю я тебе, ничего со мной не случится. Другие закономерности в этом мире.
Громыхнул засов, заскрипела входная дверь, вернулась буфетчица, принесла свежие новости: штормовое предупреждение отменено, дождь кончился, а женщину она поведет к себе.
Манцев быстро надел шинель и вышел, ни с кем не прощаясь и никого не желая видеть, ни завтра, ни послезавтра, ни во все годы.
Той же ночью Олег Манцев распахнул в последний раз дверь каюты No 61 и закрыл ее — тоже в последний раз. Он нес чемодан свой по безлюдным палубам спящего линкора и на долгую минуту остановился у каюты старшего помощника командира. Так и напрашивалась фраза из золотого фонда Жени Петухова: «Разрешите, господин кавторанг, поблагодарить за то исключительное радушие, которое встретил я на борту вашего корабля…» Но как ни искал Манцев, как ни копался в душе своей, не мог найти в ней ничего дурного или плохого. на Юрия Ивановича обращенного. Он благодарен был ему.
Заспанный и злой, арсенальщик принял у него пистолет. Манцев поднялся на ют и посмотрел туда, где была каюта командира. Он простился с ним, приложив руку к фуражке, он подумал о тяжком и давящем бремени служения и пожелал себе сохранить хотя бы часть того, что смог сохранить командир линкора, и еще неизвестно, что в капитане 1 ранга Манцеве останется от старшего лейтенанта Манцева.
— Куда это ты? — удивился вахтенный, вызывая дежурный барказ.
— В баню.
Еще несколько минут было у Манцева, и он помчался к Болдыреву проститься, но не будить его, а оставить на столе записку. Вошел, включил свет — и замер, пораженный. Болдырев спал сидя, одетым, голову положив на стол, руки его свисали. Так спать мог или очень уставший человек, или больной, и то, что Болдырев болен, Манцев знал, он видел его чаще всех, и всякий раз, когда Болдырев шел на ходовой мостик заступать на вахту, Олег беспокоился: не найдет ли вновь на Болдырева затмение, как в тот раз, на командирской игре.
А совсем недавно, на стрельбах, Болдырев надел шлемофон шейным козырьком вперед, закрыв им глаза свои, и никак не мог понять, почему ничего не видит, и Манцев с площадки формарса наблюдавший за ним, взлетел на КП Болдырева, сорвал с него шлемофон, надел правильно.
Он попятился, выключил свет… Прощай, Всеволод Болдырев! И прости!
Рука оттягивалась чемоданом, куда удалось запихнуть старую шинель. По шатким и скользким ступеням поднялся Манцев на Корабельную сторону и оглянулся на шестнадцать месяцев жизни. Эскадра сверкала огнями надстроек и палуб, на фоке «Кутузова» мерцал, пробивая редкий туман, синий дежурный огонь. Вдруг он остался единственным огоньком на крейсере, корабли, повинуясь сигналу флагмана, стали затемняться, и вся эскадра погрузилась во мрак.
Олег Манцев наконец— то отоспался, на это ушло двое суток Он открыл глаза утром 18 ноября. Впереди— полтора месяца сплошного увольнения на берег.
Он собрал всех двоюродных сестер и братьев, устроил представительный ужин, «большой газ» по— московски Вся Сретенка колыхалась от новой морской песни "По диким степям Забайкалья подводная лодка плывет " В полночь Олег выскочил на мороз, под небо нашел во дворе сарайчик, в котором прятал портфель когда прогуливал школу, чокнулся с сарайчиком, выпил, разбил бокал. Снежинки крутились, падали, взлетали Олег заплакал, вспомнив мать. Днем он был на кладбище, смял в горсти плотный лежалый снег и долго стоял так, пока рука не застыла. И сейчас вот на могилу матери падают те же снежинки, что и на него, и отец лежит под снегами ровных русских равнин. Есть в мире что-то такое, что объемлет всех людей и делает людей снежинками, оторванными от места и времени.
Пошли растянутые дни и укороченные недели, об эскадре не думалось, и все же беспокойство не оставляло Манцева. Он выбегал на угол дома, смотрел направо, смотрел налево, будто кто-то обещал прийти к нему, но не приходит, забыл, обманул, потерялся… Кто — Борис Гущин? Степа с Риткой, из Архангельска через Москву проезжавшие? И что-то будило по ночам, он прислушивался к шорохам квартиры, к шелестящей дроби снежинок, бьющихся о стекло, к редкому кваканью автомобилей.
Вдруг он собрался в короткую дорогу, взял билет на «Стрелу» и утром вышел на площадь у Московского вокзала, и каждый шаг по Невскому приближал его к Неве, к морю.
Ветер дул с Балтики, Олег подставил себя ветру и с моста имени лейтенанта Шмидта увидел сумрачный Гогланд, пирсы Болдераи, таллиннский Кадриорг, матросский клуб в Кронштадте. Четыре курсантских года, сжатых до одного глубокого вдоха, вошли в него кружащим голову чувством неотвратимости, и в обширности того, что чудилось в ветре Балтики, в ветрах всего мира и всего века, тоже была неотвратимость.
Училище стояло на освященном веками месте, глядя на Неву окнами, фигурою Крузенштерна. «На набережной Шмидта, где вывеска прибита о том, что здесь старейшее стоит…» — так когда— то пелось на мотив Вертинского.
В последний ленинградский вечер произошла встреча с одноклассником, спешившим на мурманский поезд. Поговорить с ним не удалось, но то, что тот успел сказать, так поразило Манцева, что до самой Москвы он вспоминал в поезде весь протекший севастопольский год.
Однокласснику (и не только ему, конечно!) было известно содержание шутовского приказа по каюте No 61, написанного, оглашенного и сожженного в каюте, — того приказа, что посвящен был дню обмывания шинели. Лишь три человека знали о написанном, оглашенном и сожженном, о самом происшествии осведомлены были: