Ознакомительная версия.
Пока летели, Сарычев думал о том, что хорошо военному человеку жить без семьи: семья сковывает, это всё равно что медлительный, обрюзгший от скарба обоз, пристроенный к современной, привыкшей к скорости армии. С обозом армия превращается в медлительный передвижной колхоз, где на первом месте стоит еда – ох и хороша же бывает распаренная гречневая каша, заправленная шкварками, а к еде, как обязательное добавление, поросячий визг да стук ложек, которыми так ловко умеют управляться опытные едоки. Тьфу! Ладно, вернёмся на старое место, к тому, что холостяку легче, чем женатому. Майору Сарычеву, например, легче, чем его ведомому капитану Новикову: Новиков больше думает о доме, о двух маленьких дочках, о жене, оставленной в Душанбе, чем о военных делах. Лицо Новикова делается тёмным, удлинённым, черты обостряются, щёки втягиваются под скулы, глаза гаснут: младшая дочка Новикова часто болеет, и капитан тревожится о ней.
Другое дело – Сарычев. Он холостяк, у него нет привязки к земле, к жизни, которая есть у женатого человека. Сарычев пожевал губами и сузил глаза: это как сказать, есть или нет привязка, и женатый человек, и холостой одинаково сильно любят жизнь и одинаково чувствуют боль, и кровь у них одинаковая… Хотя по убитому женатику плача будет, конечно, больше, чем по холостяку.
Второй пилот Федяев поглядывал на Сарычева искоса, поблескивал глазами, но заговорить не решался – считал, что командир не в духе.
Они шли низко, очень низко – на высоте примерно десять метров, иногда вообще жались к земле, чуть не сдирая на ходу колёсами камни, а скорость держали предельную – двести восемьдесят километров в час. Земля с тяжёлым гудом проносилась под вертолётами, скручивалась спиралью и устремлялась вверх, в жёлтые, задымленные в любую пору дня и в любую погоду небеса и только там, в далёком далеке, приобретала свои обычные очертания: горы становились горами, складчатыми, недобрыми, с тёмными угрюмыми щелями, из которых в любую секунду может выплеснуться огонь крупнокалиберного пулемёта, а равнина – равниной. Хотя равнин тут раз-два и обчёлся, низкий полёт – самый лучший в этой местности, душманы редко когда засекают, где идёт вертолёт. А стоит подняться над хребтами, как вся нечистая сила здешняя будет знать, куда движется машина, кто в ней находится, что везёт и когда полетит обратно.
– Чего у тебя, Федяев?
У Федяева брови чёрные, густые, сросшиеся на переносье – настоящие янычарские, а глаза какие-то беззащитно-доверчивые, очень яркие, по-девчоночьи синие, наверняка красивой казачке должны были достаться, женщине, а достались мужчине. Федяев был родом с Кубани, хлеб, реки и кубанское небо ему снились по ночам, он тосковал по дому и домашним, но никогда в этом не признавался, хотя яростная синь его глаз в минуты печали угасала, возникало там что-то горькое, далёкое, мелькали мелкие проворные рыбёшки да беззвучно шевелились сморщенные, сожжённые нещадным здешним солнцем губы.
– Я думаю о том, что ни в одном учебнике не расписаны такие полёты, как наш.
– Ни в одном учебнике не расписаны и войны, которые никто никогда никому не объявлял.
– Вы, командир, говорите так, как будто со мною политзанятия проводите.
Слева возник тёмный, страшновато голый огромный каменный выступ, перегораживающий ущелье, по которому шли вертолёты, чуть ли не пополам, свободного пространства было мало, и у Федяева, который уже несколько месяцев летал с Сарычевым и по этому ущелью ходил не раз, невольно изменилось, поползло вниз лицо – показалось, что они сейчас врежутся в выступ. Сарычев не сбавил скорости ни на йоту и поднимать машину над выступом не стал, он её только чуть подвернул, приподнял брюхо и опустил винт и так, боком, на скорости вогнал вертолёт в щель.
Оглушающе громко стучал двигатель, у самого лица проносились камни, ноги упирались в небо, пахло порохом, дымом и машинным маслом, сердце Федяева сжималось в невольной тоске: а ну как врежутся, ведь точно сейчас врежутся! И Федяев невольно закрыл глаза и задержал в груди воздух. Кожа на лбу и щеках у него стянулась, во рту сделалось сухо, в следующий миг он усилием воли открыл глаза и удивился тому, что увидел – вертолёт уже шёл ровно.
Задание, которое получил в этот раз Сарычев, было простым: забрать группу десантников, окруженную на горном пятаке душманами, со всех сторон обложили ребят, двое суток отбиваются, отбиться не могут. Сарычев покосился на Федяева, невольно улыбнулся. Тот перехватил улыбку.
– А помните, как я чуть пулю из «бура» в пятую точку не получил?
Этого Сарычев не помнил, но на всякий случай утверждающе кивнул. Дно ущелья круто поползло вверх, появились глубокие выбоины – надо было следить за землёй. В просвет, образовавшийся впереди, проворно втиснулось солнце, колючий свет ударил по глазам, ослепил, ожёг, и Сарычев на мгновение сбросил скорость. В следующий миг снова дал газ.
– Я с этим самым летел… – Федяев беззвучно пощёлкал пальцами, словно бы пробовал, каков из себя солнечный свет, из какой материи состоит, из мягкой или твёрдой. – Ну, с капитаном из соседней эскадрильи, который недавно орден Красной Звезды получил… во память старческая! – Молодой Федяев снова беззвучно пощёлкал пальцами. – Совсем бестолковка дырявой стала, – потрогал голову, – ничего не держится, как в худом кошельке: бросил – и мимо!
Сарычев знал скромного, очень молчаливого капитана, недавно награжденного «Звёздочкой», безотказного и доброго, на таких людях, принято говорить, воду возят, фамилия у него была из тех, что нечасто встречается, и подсказал Федяеву:
– Политыко.
– Вот-вот, Политыко! – неожиданно по-ребячьи обрадовался подсказке Федяев. – Шли мы нормально, стрельбы никакой не было, всё тихо-мирно, я сидел справа по борту, потом решил переместиться на левый край – показалось, что оттуда «стрелкой» могут ударить. Благополучно, значит, переместился, вгляделся в горную муть и почувствовал, что вертолёт наш в ту же минуту здорово тряхнуло. Словно он колёсами на валун наехал. Выходит, по машине били. С правого борта, значит, били. Я мигом переметнулся к правому борту, на свое сиденье. Сел и тут же вскочил – показалось, что на битое стекло сел. Больно. Рванулся и разодрал брюки. Присмотрелся: ба-ба-ба! И нехороший такой холодок по коже пополз. Мурашки кусачие, коготками царапаются, ползут медленно, сыпь выбивают – в сиденье дырка. Такая, что кулак пролезает – во! – Федяев поднял руку, сжал пальцы в кулак и с каким-то победным видом, торжествующе выворачивая голубовато-яркие белки глаз (самих глаз не было видно, только белки), помотал кулаком перед собою. – Хотели взять, да не взяли – из «бура» били, а меня на месте не оказалось… – Федяев захихикал меленько-меленько, дробно, по-ребячьи. – А говорят, Бога нет. Ну, если Бога нет, так кто-то же ещё есть. – Федяев ткнул пальцем в потолок. – Кто всё видит, всё знает? Вы верите в Бога, командир?
Федяев был с Сарычевым на вы – штука на войне редкая, здесь все на ты, и понятно, почему на ты. Сарычев неопределенно поднял плечи, склонил голову набок. В следующий миг сбросил скорость, прижал вертолёт ко дну ущелья – показалось, что с ближайшей гряды полоснуло жёлтым резким огнём, сейчас раздастся грохот, по обшивке секанёт металл, в кабине запахнет дымом и окалиной, но было тихо. Видать, на гряде действительно находились люди и наблюдали за вертолётами – солнце огнём отразилось в стеклах бинокля, – но машины не тронули, пропустили. Сворачивать с курса и атаковывать наблюдателей Сарычев не имел права – у него была другая задача. Надо вот только засечь яркий секущий сверк, поставить на штурманской карте точку, и всё.
Он бросил Федяеву:
– Приметь место!
Наверное, у лётчиков все-таки есть бог, свой бог – об этом не раз писали, да и сами лётчики часто об этом говорят, верят в приметы, в нечаянно попадающиеся мятые рубли и хлебные крошки, ссыпанные в ладонь, верят в удачу, в свою звезду, слабо мерцающую лучиками в огромном пространстве. Может, та вон серенькая звезда, которую Сарычев только что увидел в просвете, и есть бог? У каждого лётчика свой персональный бог, поскольку каждый имеет свою персональную звезду. Важно только, как эта звезда светит, тепло или холодно, и как велика её помощь человеку.
Как-то Сарычев шёл на задание с «нурсами» – неуправляемыми реактивными снарядами – накрывать банду одного муллы, пришедшую из Пакистана и вырезавшую пуштунский кишлак, шёл вот так же низко, цепляя колесами землю, выжимая из вертолёта всё, что можно было выжать, спешил, взлетая на каждую каменную горбушку, ныряя в каждый увал, весь рельеф ущелий своим вертолётом повторял, ну будто бы старательно срисовывал всякую встречающуюся на пути неровность. И всё на предельной скорости.
От таких полётов потом обязательно немеет, делается чужим мозг, пространство уменьшается до размеров пятака, ориентиры исчезают, ноги и руки начинают невольно дрожать, а в голове бьется-колотится что-то странное, незнакомое – то ли барабан неведомый музыкант опробывает, то ли кто-то, объявив тревогу, с силой прикладывается увесистой железкой к висящему на тросе лемеху. Но, несмотря на тревогу и усталость, на напряжение, которое ещё долго потом будет спадать, тело одновременно бывает наполнено радостью: полёт кончился, лётчик стоит на твёрдой надёжной земле и по лицу его невольно растекается – не появляется, не ползет или ещё какие там жгучие глаголы есть, а именно растекается блаженная улыбка: всё позади! Хотя, казалось бы, чего радоваться – завтра начнется новый день и пройденное придётся повторять.
Ознакомительная версия.