– Наконец! Вот это я и хотел услышать от вас, господин полковник.
– У цезарей бывали любимцы-вольноотпущенники, – усмехаясь, заметил генерал, – вы, мой друг Мангейм, – не Нерон, и пусть это не будет ваш Тигеллин. Кроме этого русского я не вижу человека, которому можно поручить важное дело.
Он подошёл к рельефной карте, на которую были нанесены леса, озёра, болота этой гиблой земли.
– Видите ли, господа, здесь должна проходить дорога – в этих ужасных местах, где нельзя рыть окопы, где блиндажи надо строить на сваях и соединять их мостками. Вы не хуже меня знаете эти места.
– Приблизительно.
– Я воевал здесь год и потерял лучших егерей. Лучший полк вместе с командиром полка и офицерами лежит на верхнем кладбище в городе Плецке. И погибли они только потому, что здесь от сотворения мира не было сносных дорог. Этот русский умеет строить дороги в болотах, а наш дорогой полковник Гунст не умеет, в этом мы убедились на собственных боках. Через месяц у нас будет неизвестная противнику дорога, по которой можно пропустить три армии. И всё это наш молодой русский и люди, которых он умеет заставить работать! А вам, я вижу, хочется поскорее сломать ему хребет. В конце концов это не поздно будет сделать, когда он построит дорогу. Судьба города Плецка, судьба этого участка фронта зависит от дороги, которую построит наш «вольноотпущенник»... Поэтому будьте с ним ласковы. Не так ли?
Фон Мангейм вышел из кабинета генерала и увидел Иноземцева, со скучающим лицом сидящего у стены на диване.
– Я заставил вас ждать, – сказал фон Мангейм, – генерал – мой старый знакомый, и он не мог отказать себе в удовольствии поговорить о наших общих друзьях... Я очень рад, что вы оказались нам полезны, вы можете сделать большую карьеру.
– Я об этом не думаю, я вовсе не честолюбив, – ответил Иноземцев с обычной своей небрежной манерой.
– Какие же у вас страсти?
– Женщины, – немного подумав, сказал Иноземцев, и фон Мангейм не мог не улыбнуться.
– Это при вашей наружности – доступное для вас удовольствие.
Разговор продолжался уже в автомобиле.
– Поймите меня, – продолжал Иноземцев, – до двадцати двух лет я учился, сдавал экзамены, ездил на практику. Потом война, потом работа в этой дыре, грязная и хлопотливая работа... Когда вырвешься в воскресенье в город, вроде Плецка, и вдруг увидишь женщину, ваших женщин, ну, вроде фрейлен Мицци, которая неделю назад приехала из Вены, когда пьёшь шампанское, настоящее французское шампанское, понимаешь, что такое жизнь! Хороша была жизнь до войны, господин фон Мангейм?
– Прелестна! – воскликнул Мангейм, но вдруг, спохватившись, добавил: – Однако это была не настоящая жизнь для мужчины, для воина. Обычно я проводил зимние месяцы в Санкт-Морице – фешенебельный отель, элегантные женщины, зимний спорт... Вам всё это непонятно.
– Почему? Я много читал, я видел интересные фильмы, господин Шнапек разрешил мне посещать казино...
– О, юноша, как вы мало знаете жизнь! Выслушайте мой совет: вы росли в условиях, где человек считался равным человеку, и это вам очень вредит, мало того: это опасно для вашей карьеры и даже жизни. «Человек не равен человеку, душа не равна душе», – говорит мой великий земляк Альфред Розенберг. То, что вы считаете естественной манерой разговора, когда вы говорите со мной или с полковником Шнапеком, на самом деле есть наглость и грубость варвара! Вы меня понимаете? Вы слышали, как я, человек чистейшей крови и расы, потомок ливонских рыцарей и правнук орденмейстера, говорю с генералом? Вы чувствуете, как я сознательно ставлю себя ниже его? И вы должны знать, что вот этот вестфалец, который сидит за рулём, который ничего другого не умеет делать, кроме того, как вертеть руль машины, выше вас, умеющего, как никто другой, строить дороги в болотах... Он выше вас потому, что он немец, потому что он из расы господ. Вот и всё. Когда вы поймёте это, жизнь ваша станет простой, приятной и, главное, безопасной. Вы меня поняли?
– Понял. Благодарю вас, – почти беззвучно произнёс Иноземцев.
– И потом учитесь немецкому языку, учитесь языку победителей.
И Мангейм потрепал Иноземцева по плечу. Он почувствовал нечто вроде симпатии к этому «северному варвару».
Артиллерийский полигон в Зауральске находился километрах в двадцати от города. Но в первую военную зиму, после того как в Зауральск эвакуировали с запада большие заводы и целые армии рабочих, инженеров и техников, город разросся. Как из-под земли выросли новые посёлки – тысячи новых построек и бараков. И теперь вышло так, что только семь-восемь километров отделяли новые посёлки от полигона. К орудийной канонаде жители привыкли и даже удивлялись, когда их шумные соседи – артиллеристы – иной день не стреляли из пушек. В жаркое августовское утро на выжженной солнцем траве полигона лежали младшие командиры-артиллеристы, покуривали, подшучивали над одним из своих товарищей, сочиняющим тут же чувствительное письмо девушке. Немного поодаль, вблизи странной машины, прикрытой брезентовым чехлом, прогуливались инженер-майор Юрченко и пожилой человек в белой косоворотке – Борис Штейн, главный инженер завода «Первое мая».
– Волнуетесь за «ванюшу», товарищ майор? – спросил Штейн.
– Волнуюсь. Да и вы тоже волнуетесь.
И майор поглядел на Штейна с дружеской теплотой – он знал, что главный инженер не спал уже третьи сутки и старался сохранить спокойствие и бодрость накануне испытания нового артиллерийского снаряда.
– Едут! – услышали они голоса позади и, повернувшись, увидели на дороге в облаках пыли три «зиса».
Автомобили свернули к полигону и остановились неподалёку от покрытой брезентовым чехлом странной машины. Штейн и Юрченко пошли навстречу приехавшим – генерал-майору, полковнику-артиллеристу и живому, весёлому блондину в белом кепи. Это был Бобров, директор завода «Первое мая».
Майор Юрченко стоял «смирно», держа руку под козырёк.
– Вы и есть изобретатель «ванюши»? – спросил, пожимая руку Юрченко, артиллерийский полковник с двумя орденами Ленина на груди.
– Вид у вашего «ванюши» самый мирный, – заметил, приближаясь к покрытой чехлом машине, генерал-майор. – С первого взгляда – не то экскаватор, не то сельскохозяйственное орудие.
– Дело, конечно, в снарядах.
И все направились к лежавшим на траве продолговатым предметам.
Майор Юрченко попросил спуститься в укрытие – «на случай нежелательного эффекта при отдаче».
– Бережёного бог бережёт, – усмехнулся Бобров и заодно приказал поставить подальше автомобили.
– Ну-с, разрешите приступить? – волнуясь, спросил Штейн.
Артиллеристы тоже, видимо, волнуясь перед испытанием, стали снимать чехлы с машины.
...В седьмом часу утра мастер завода «Первое мая» Бугров, живший близ полигона и спавший в эту ночь в садочке, проснулся от сильного колебания воздуха и оглушительного гула. Звук был настолько сильный, что даже привыкший к артиллерийской канонаде на полигоне Бугров проснулся.
– Вот это пушечка!... – спросонья проворчал он.
Тем временем у моста, где был построен опытный дот, стояли члены комиссии и с изумлением смотрели в глубокую, дымящуюся воронку в том месте, где раньше находилось укрепление.
– Вот вам и «ванюша»! – покачивая головой, сказал генерал. – С одного снаряда разбить такую махину!... Богатый подарочек немцам.
– Это не «ванюша», – с радостным волнением произнёс Бобров, – это «Иван», «Иван Грозный» – вот что это такое!
Глава X
Утро в селе Тучкове
Ерофеев жил в одном из лучших домов города Плецка, в бывшей квартире председателя райисполкома. Утром Ерофееву подавали запряжённую парой высокую бричку. Ездил он с охранником в немецкой форме и людей, знакомых и незнакомых, по совету немцев, избегал. Но вспоминая о судьбе своих предшественников, Ерофеев успокаивал себя: «В сущности, я никогда не убиваю, не терзаю, не мучаю – живу себе, поживаю в чистой комнате, курю немецкие сигары и читаю «Ниву» за 1892 год...»
К Ерофееву никто не ходил, кроме переводчика-немца. Переводчик приносил ему на подпись бумаги. Ерофеев подписывал их, не читая. В первый раз он вздумал прочитать то, что должен был подписать. Он не удивился, хотя в бумаге было восемь пунктов и каждый из них кончался словом «смерть». Он хорошо понимал, что слово это, написанное на бумаге, означает виселицу, яму, в которую сваливали трупы застреленных людей; он сам это видел не раз, когда сидел за проволокой. Теперь ему было тепло, сытно, и это для него – главное. Рука выводила привычную подпись «Ерофеев» – «Е», похожее на солидную птицу, и «р», похожее на рукоятку сабли.
Переводчик по фамилии Лукс убирал бумаги и уходил. Иногда звонил по телефону Шнапек – это означало, что Ерофеев должен ехать на вокзал встречать заезжего гостя из Берлина или генерала, командующего корпусом. Ерофеев надевал чёрное пальто, выданное ему для таких случаев, и барашковую шапку, кланялся, когда полагалось, дотрагивался до руки высокого гостя, если ему подавали руку. Издали, из-за забора, на него глядели железнодорожники, случайные прохожие, возвращавшиеся с базара. Два или три раза Ерофеева фотографировали вместе с немцами. Шнапек показал ему немецкую газету, где Ерофеев увидел себя и немцев. О Ерофееве в газете было сказано, что он глава русского населения такого-то округа и что он снискал уважение населения строгостью и справедливостью.