Той дорогой не пускают людей. Конечно, находятся что проходят.
Будто евреев обманули — будут куда-то отправлять. И они поверили вопреки смыслу, чемоданы взяли. Оделись в лучшее.
Кто-то видел: детей привезли две машины. Откинули борт, столкнули живыми. Есть слухи, что двести утекли. По учету было там девятьсот пятьдесят. Будто разбежались по лесу.
Вчера старушенция из Колодистого встретила на дороге девчурку лет тринадцати-четырнадцати.
— Ну, явная евреечка. Откуда ты? — спрашиваю.
— Аж с Теплина.
Хлеба даю.
— На, доню, поешь.
— Спасибо. Не хочу, — и заплакала.
А ноги все окровавлены.
Глубина «убеждений» большинства антисемитов так же мелка, как их душонки. Она зависит от того, что какой-либо еврей обогнал его по службе, или содрал двойную цену за ботинки, или носил лучшие штаны.
В воскресенье говорили про убийство остатков евреев. Завел разговор старик.
— Уж что-что, а этого никак понять не могу, не могу смириться.
Начал говорить о детях: «Чем же виноваты». О Палестине: «Ну и отправили бы».
Его дочь запротестовала:
— Вредные они. Вредные. Уж война была. Я в очереди стояла, ничего не достала, а продавец-еврей еврейкам без очереди давал.
Аж душно мне стало. Повернулся бы... Но усидел и смолчал. Весь день потом трясло. И хотелось стрелять дураков да сволочей пачками. До чего же подлой может быть вот такая маленькая женщина.
Ненависть к иноплеменным — ее сколько угодно: у мещан, у кулаков, у дураков, у сволочей, но у средних парня или девушки, учительницы или тракториста, да и у многих бабок — ее нет.
Опять молодежь волнует отправка в Германию. По объявлению — в Умань. Передают, что большинство студентов техникумов медицинского и строительного разбежались. Полицаи ловили — в Германию.
На поле женщина говорит (Маруся ходит каждый день почти то полоть, то сапáть):
— На наш район триста.
Маруся волнуется.
— Вот когда мы с тобой пропали. Они же нас прежде всех запишут. — Плачет. — Скажи, ты пойдешь со мной?
Художник должен жить!
Не так ли? Из всех бойцов — практических и идеологических — он должен последним остаться на поле боя, остаться жить и бороться. Никто, как он, не может замаскировать свое оружие. Он может яд против врагов по каплям разлить в сотни тысяч строк — им будут отравляться не замечая. Он может через века передать эстафету идей своего времени. Только мужество. Побольше мужества!
Подробности отправки — «негров» из Колодистого. По ночам, а то днем разносят в хаты бумажки. Собираются около управы. Машинами — в район. Там врачебная комиссия.
Большинство юношей, девушек с 16 лет. Одного скрыли — отца, мать избили. Конфисковали корову, телку, вещи.
Бракуют мало. Передают, что берут даже с туберкулезом. Одна женщина в комиссии:
— Да я кривая... Да я в лишаях.
— Ничего, будешь работать.
Рассказчица:
— Вот время какое, если на себя наговаривают.
Говорят, пишут прежде всего интеллигентов, что выучились и сейчас повозвращались на пепелище. Им{5} такая инструкция: урезать у народа голову.
Люди рассказывают, а мне неотвязно: негры! Вспоминается все читанное о невольниках. Так вот и татары гоняли рабов да рабынь. Разница лишь в том, что теперь на поезде, что тогда большей частью все же сносно кормили. Зачем же было писать «Хижину дяди Тома», а мы еще плакали над ней.
В Колодистом забирают не то сто семьдесят, не то двести пятьдесят человек. Переписывают даже детей от восьми до четырнадцати лет.
Сегодня с нас с Марусей взяли «подушное» — по сто рублей. У меня было лишь двадцать.
Здесь, когда забирают корову на сдачу, собирают со всех хат хлеб и дают тому, у кого брали. Сегодня опять пришли за семью килограммами. Вчера старший полицай обходил дома, требовал, чтоб записали, сколько сдадут «излишеств».
— Где у вас хлеб?
Показывают.
— А бильше нема? Смотрите, як найду!
Хлебом платить за все: пастухам (фунт в день), за случку (пять килограммов). Два дня назад обходили дома:
— Что дадите на ремонт церкви?
Сегодня старуха резюмировала:
— Щож це такэ? Хиба тих кил хватить? Пастухам — килы, нимцам — килы, церкви — килы, бугаю — килы.
Вчера, в воскресенье, с узелком появилась Марусина кузина.
— А вот и Катя!
— Здравствуйте. — В глазах слезы. — Меня в неметчину забирают.
* * *
Будто уж приходят письма. У многих немок по четыре-пять наймитов. Немки, когда привозят людей, встают в очереди.
Мозг хочет создать свой мир. Это инстинкт самозащиты. Он боится разрушительных ветров действительности и успокаивает себя ночными фантазиями о хорошем конце.
Вчера снилось: мы с Марией появились в Подоре, Встретилась Гаевская, заплакала. Показала карту, говорит:
— Вот у нас карта. Видите — кресты. Это места, где погибли наши. Два креста для вас были готовы, но мы не знаем, куда их поставить.
Сегодня сон начался с карты. Большая карта Украины, и на ней, как в кино, движутся стрелы двух каналов — прорывов Красной Армии. Одна через Днепропетровск на Первомайский, другая южнее Киева — на Жмеринку.
И уже Танька, медсестра. Обнимают.
— Скорее, скорее, садитесь.
Выскакивает Борька{6}.
— Скорее садитесь! Ты в «Правде» был? Ждут, скорее.
Уже бегут правдисты, редактор прибивает над моей койкой картину: лес.
— Она небольшая. Но это Маковский.
— Это пока вам подарок и значок «За храбрость».
Борька смеется:
— У меня такой же.
Опять зовут. Почему-то требуют стихов.
* * *
Мне принесли бумажку. Вызывают в бюро проверки в Грушку. Расписался.
У местного фельдшера.
— Нам запрещено выдавать какие-нибудь справки. Там комиссия, три врача. Обратитесь туда.
Очевидно, тоже Германия. Вот и я негр. Из села вызывают еще двоих, в том числе Лукаша Бажатарника. Мать пришла, плачет:
— Сидел, сидел, молчал, молчал над теми книжками — и пошел. В Умань, говорит. И вот две недели нет.
А если в самом деле Германия? Пожалуй, тогда капут, а чертовски обидно, что не сделал того, что надо бы.
* * *
Мария говорит:
— О господи, где ж наши так долго?
Как будто им легко. И так — молодцы. Остановили немцев. Немцы сейчас ничего не могут сделать. Это ясно почти для всех.
Вчера был в Колодистом. Люди ни о чем не говорят, кроме отправки в Германию. Составлен уже третий список на 170 человек.
Берут и юных и солидных уже. Староста встретил на улице Галю, тоненькую тринадцатилетнюю девочку:
— Ты почему не пошла на комиссию?
— Да мне ж ничего не было.
— Не было, так будет.
В комиссии в районе три врача местных, несколько немцев. Не бракуют почти никого уже. Девушка жалуется на сердце.
— Что-то сильно бьется. Послушайте.
— Ничего, работать можешь.
Другая жалуется на чесотку, плечо в лишаях.
— Ничего. Это не на видном месте.
Глухая.
— Пустяки. Громче прикажут — расслышит.
Многие скрываются от Германии. Бегут на огороды, в поле. Их ищут. Ночью у хат поджидают полицаи. За ними гоняется начальство.
Вот усатый пожилой мужчина. Летит что есть духу. Оказывается, у мужчины записали жену, дочь, зятя. Они скрылись. Явился староста. Давай бить в морду.
Девушка скрывалась на чердаке. Избили. Отвезли на комиссию. Комиссия забраковала.
Перерыв в записях большой. Ждали повальных обысков для выкачки хлеба. Пришлось осторожничать.
Три недели тому назад был в Грушке. Ночевали за пять километров у хороших людей. Утром перед Грушкой выкурил папиросу, выпил стакан чаю.
Бойкий хромой паренек в чеплашке показал бюро проверки:
— Где раньше была редакция, под голубой черепицей.
Возле крыльца встретил похожего на земского врача пузатенького человечка — начальника бюро.
Он сказал, что надо в комнату налево. В комнате налево были парты по стенам и поперек два составленных стола. В середине толстый лысый немец в коричневом гражданском френче толстого сукна, с коричневыми пуговицами, в коричневых брюках галифе. На окне сзади фуражка с высокой задранной тульей и здоровенным орлом.
Переводчик, молодой, щеголеватый, сложив на стол холеные руки, играл часами.
— Вы из якого села?