– Больше, что ли, не о чем им говорить В нашей стране не только очереди, в нашей стране и Турксиб, и Днепрогэс построили, и на Урале домны пустили. Зачем только одно черное видеть?
– Бабушки же Турксиб не строили, что их прямо касается – о том и речь. А ты хочешь, чтобы девчонки из своих бабушек вредителей сделали?
– А Павлик Морозов как? Он всем нам пример. Таких же лет, как все тут во дворе. Свои родичи ему – что, разве не дороги были? Но политическая сознательность выше всяких родственных чувств. Разглядел среди своих родичей врагов – и не стал их жалеть. Сообщил куда положено. И правильно сделал. Потому Павлику теперь такой и почет.
Возразить Генке Антон не смог – не нашлось слов. Генка вроде был кругом прав, но соглашаться с ним не хотелось.
Схваченных для допроса мальчишек Антон не бил, в сарай под замок или в подвал для «развязывания языка» не затаскивал, а когда Генка стал посылать разведчиков шпионить за дворовыми бабками, за подравшимися соседями, за Гришей Толстых – не продает ли он «налево» казенные телефонные шнуры, розетки, а то и целые телефонные аппараты, ведь все это острый дефицит, на нем можно огребать большущие деньги, – Антону стало совсем не по себе и не захотелось пребывать в разведчиках дальше. Что-то в нем повернулось – и он уже не мог слепо, бездумно, покорно подчиняться Генке, быть чисто механическим инструментом в его руках: куда Генка направил – туда и иди, что приказал – то и делай. И не рассуждай при этом, не лезь со своими мнениями, которых у тебя не спрашивают… Четких слов – что именно его отвращает – у него не было, он не смог бы объяснить даже себе, словесно все это в нем еще не оформилось, но внутренние чувства были явственными и сильными. Непреодолимыми. Больше не хочу! Не могу. Все, точка! Противно!
– Ты чего это отделяешься? – недовольно спросил Антона Генка, заметив, что Антон потерял прежний пыл, вяло встречает его распоряжения и не спешит их исполнять.
Антон, сбиваясь, бледнея от охватившей его решимости, кое-как выговорил, что пора всю эту ерунду кончать, творят они гадости: насильно заставляют сказать то, что человек говорить не хочет, и никто не должен, не имеет права его об этом спрашивать: кто из девочек или мальчиков ему нравится. А уж бить, чтобы выдали тайны друзей, – это совсем подло. Против всех честных правил. Предательство – самое скверное, что только есть на свете. А мы к нему принуждаем. Так что пора такую игру бросать, а то она заведет в совсем грязные дела. Во всяком случае, он, Антон, в ней больше не участник!
Осуждение аморальности, насаждаемой Генкой в руководимой им игре, Генка в Антоновых словах не уловил, это осуждение скользнуло мимо его сознания и слуха, зато он крепко уловил, что Антон не желает ему подчиняться – и весь сосредоточился на этом. По своей собственной воле выходит из-под его власти! А этого допускать нельзя. Это опасный пример для других. Потом взбунтуется, проявит непокорство, полезет со своей критикой кто-нибудь еще. И еще… И власть его рухнет, рассыплется. И кто же он, Геннадий Сучков, тогда? Просто один из дворовых мальчишек, с которым любой может уже не считаться, спорить, опровергать его мнения, держаться на равных. Нет, с такой перспективой, на такую роль и судьбу согласиться Генка не мог.
В Генке закипела злоба. Лютая злоба. Но изливается такая злоба не сразу. Она сначала растет, копится, доходит до предела – и только тогда прорывается наружу. Как взрыв парового котла. Или, в теперешних представлениях, атомного заряда, достигшего критической массы.
Драка произошла спустя несколько дней, когда уже все – и дети, и взрослые – убрались со двора по своим квартирам; двор, окружающие его сараи, цветочные клумбы, молоденькие тополя с лаковой листвою, высаженные весной, тонули во мраке. На высоком столбе посреди дворовой площадки горела неяркая электрическая лампочка под жестяным абажуром. Антон и Генка тоже, вслед за другими, направлялись к себе домой, но задержались и, стоя в желтом кругу лежавшего на земле возле столба света, вели разговор. Он совсем не касался состоявшейся у них стычки, не было никакого повода для нового накала чувств, новой остроты в их отношениях, но Генка искал, к чему придраться, и все же нашел.
– Ты что сказал?! А ну – повтори, повтори!.. Ах, так?! Ну, сейчас ты получишь! – вскричал он и кинулся на Антона, ударил его кулаком в лицо.
Как бойцы, они были очень неравны. Генка – выше на полголовы ростом, плотней телом, тяжелей килограммов на десять. Боксеров с такой весовой разницей не сводят на ринге, давно выработанные правила это запрещают. Такая разница заранее предопределяет неизбежное поражение более легкого весом. Антон был гораздо мельче, суше, с маленькими, еще детскими кулачками. К тому же он никогда в своей жизни по-серьезному еще не дрался. От удара Генки он отлетел назад шагов на пять, рот его наполнился соленым вкусом крови, земля под ним качнулась от головокружения. Но он устоял на ногах, и, словно его сильно толкнули сзади, сам бросился на Генку. Тот тоже не был опытным бойцом, не знал боксерских приемов, не умел защищаться – и пропустил удары Антона. Они попали ему тоже в лицо. Антон бил изо всех сил, чувствуя в себе такую же ярость, какая изливалась из Генки.
Свидетелем их драки случилось быть еще одному, кроме них, мальчишке во дворе – Тольке Данкову. Его, должно быть, крайне удивило, почему Генка и Антон, всегдашние друзья, про которых говорилось: водой не разольешь, – стали так бешено драться из-за, в общем, чистейшей ерунды, какого-то пустяшного, может быть, и не так сказанного слова. Толька не знал об их стычке три дня назад, о ее предыстории, назревавшем у Антона и Генки разладе, и не понимал происходящего.
А суть, причина была вовсе не в прозвучавшем слове, после которого Генка в бешенстве закричал: «Ах, так?!» – и как зверь кинулся на Антона; суть была в ускользавшем господстве: господин хотел вернуть непокорного раба в его прежнее рабское состояние, а долго терпевший раб восстал и ни за что не хотел быть прежним рабом. В миниатюре, в некоем подобии это напоминало восстание Спартака. И Антон именно так и бился, как бился за свою свободу Спартак, за свое человеческое достоинство и звание человека: позабыв о себе, не думая, останется ли он жив, с готовностью погибнуть, но только сбросить с себя рабское ярмо.
Генка наскакивал и тяжело, по нескольку раз, пока хватало напора, силы, бил Антона в лицо, голову, грудь. Руки у него были крупные, из толстых костей, кулаки твердые, будто литые из чугуна. Антон отшатывался назад, глотал кровь, хлеставшую из разбитых губ, разбитого носа, но даже не отирал ее, в свою очередь бросался на Генку и наносил ему удары, даже не видя, куда они попадают. Ни разу, ни на мгновение в голове у него не мелькнуло, что Генка со своим превосходством в массе его изувечит, а то, может, и убьет, что сил у него, Антона, меньше, удары его слабее, Генку ему не победить. Боли Антон не чувствовал, болевые ощущения в нем полностью отключились – словно бы Генка бил и не попадал в него, промахивался.
Тяжело, шумно дыша, они разошлись шагов на пять, на шесть друг от друга, набираясь сил для новой схватки, для новой серии взаимных беспощадных ударов. И тут произошло совсем неожиданное: Генка, щупая правой рукой что-то на своем заду, вдруг заплакал. В голос, исказив, сморщив лицо, заблестевшее в свете электролампочки на столбе от потока слез.
– Ты мне брюки разорвал… Новые… Меня дома ругать станут… А то бы я тебе еще не так морду набил!..
Он плакал по-настоящему, омывая свое лицо обильными слезами, всхлипывая, выпуская из носа пузыри и сопли.
Это была капитуляция. Полная победа Антона и позорное Генкино поражение.
Но как Антон мог порвать Генки брюки – да еще на заду?
– Какие брюки, что мы мелешь, что за чушь?! – не поверил Антон.
– Если бы чушь!.. Сам пощупай, какая дыра… А брюки новые, мать за них пол своей зарплаты отдала…
Сзади, на месте шва, действительно была прореха. Не сам ли Генка ее проковырял, ища повод, вроде бы не сдаваясь противнику, выйти из боя?
А Толька Данков так-таки ничего и не понял. Он был трепло, на следующий день разболтал про драку всем, и все во дворе знали, как Генка побил Антона и насовал бы ему еще больше, да Антон поступил нечестно, исхитрился каким-то образом порвать на Генке брюки.
И Толькина эта трепня походила на правду: вся голова Антона и лицо были в синяках и шишках. А у Генки лишь под глазом багровел кровоподтек.
Тольку Данкова Антон не опровергал: кто поверит, если он такой раскрашенный? Да и не в том дело, кто кому больше «насовал», а в том, что сделал он для себя самого: нашел в себе дух, мужество восстать, выстоял в жестокий битве и теперь наперед уже про себя знает, что никогда его никому не согнуть. Не подчинить, не превратить в послушного раба, марионетку. Не заставить пойти наперекор своему рассудку и своей душе…
Меньше чем через год, ранней весной, когда уже почти полностью сошел снег, обнажилась и стала оживать земля, в воздухе веяло первым теплом, Генка Сучков умер.