Она была маленькая, но и на ней можно было найти какие-то остатки продуктов. Около свалки мы увидели заплесневелую корочку хлеба, но не подняли ее. И тут же нашли полбуханки хлеба, которую я спрятала подмышку. Эдик зачем-то прихватил с собой кастрюльку без дна, и мы двинулись к лагерю.
В этот момент из-за угла свалки появился очень худой человек: на нем была грязная рубашка, рваные брюки, на голове ежиком торчали пучки волос, подбородок зарос седой щетиной, ноги босые и сильно израненные. Он кинулся к той корке и вцепился в нее зубами.
Я неосознанно протянула этому человеку, который оказался голоднее нас, спрятанный подмышкой хлеб. Он жадно схватил его, что-то промычал, из глаз его покатились слезы. Махнув рукой, несчастный человек куда-то побежал, а мы с братом пошли к лагерю.
Погода была прекрасная, светило солнышко, мы шли вдоль реки по зеленой аллее. Лагерь располагался на другой стороне реки, нужно было перейти мост. Вдруг мы услышали гул сирены, оповещающий о налете самолетов.
И действительно, сзади раздался свист падающей бомбы. Мы оглянулись — мост завалился в реку. Подойдя к проволочному заграждению, увидели маму, пролезли под проволоку. Она шлепнула нас, но потом обняла и расплакалась.
Эдик вытирал своими ручонками ее слезы, утешал: «Мамочка, не плачь! Мы тебе принесли кастрюльку», — и подал ей кастрюльку без дна.
Мама посмотрела на нее и рассмеялась: «Сыночек, что я буду в ней готовить? Ведь у нас нет ничего». Мой братишка нашел способ добывать пищу. Он уже довольно бойко говорил по-немецки. Когда Эдик видел, что какой-нибудь солдат жует бутерброд, он подходил, дергал за штанину и говорил по-немецки: «Папа! Папа! Я хочу кушать».
Кто-то из солдат мог дать ему кусочек, а кто-то отгонял или просто отворачивался. И вот однажды Эдик увидел у дверей немецкой столовой солдата, держащего в руке большой кусок хлеба. Он подбежал к нему и, дернув за штанину, попросил хлебушка. Солдат долго смотрел на него, продолжая жевать, потом остаток хлеба бросил на землю, а когда Эдик кинулся к хлебу, сильно ударил его сапогом.
Эдик кубарем прокатился по земле, кое-как поднялся и молча пошел к маме. Он хотел ей что-то сказать, но только открывал рот и ничего не мог произнести. Уткнувшись в мамины колени, он плакал.
Почти три месяца Эдик молчал, наконец, заговорил, но так сильно заикался, что никто не мог его понять, даже мама. Я ему служила переводчиком, потому что только я лучше всех знала, что он хочет сказать.
Эдик после этого случая стал нервным, не общался с ребятами, потому что они его не понимали. И он на всю жизнь остался заикой. В те годы не лечили заикание, да и не до того было.
Глава восьмая. Донос в гестапо
Осенью 1944 года в лагерь приехал бывший советский генерал Власов, добровольно сдавшийся немцам и с их одобрения создававший так называемую «русскую освободительную армию». Он ездил по лагерям для военнопленных и вербовал добровольцев в свою армию.
В нашем лагере добровольцев не нашлось. На другой день немецкие власти прислали военно-медицинскую комиссию и, отобрав десятка два более или менее здоровых ребят, надели на них форму РОА, погрузили в эшелон и повезли на фронт.
Но никто не мог воевать против своей страны, а потому ночью ребята разобрали пол в вагоне и сбежали.
Однако лагерь находился в глубоком тылу, фронт далеко, бежать некуда, и они вернулись. Обратились к моей маме за помощью. Она выдала им нагрудные номера погибших пленных, которых не успела занести в журнал учета. Мы, пленные, для немцев были все на одно лицо, а потому администрация лагеря ничего не заметила. Но кто-то все-таки написал в гестапо донос, и за нашей мамой приехала черная машина.
Дней десять мы о ней ничего не знали, потом черная машина приехала за мной. Меня ввели в большую слабо освещенную комнату. Слева стоял стол, за которым сидел офицер в черной эсэсовской форме. Справа у стены — железный стол, на котором лежали какие-то металлические инструменты, и рядом лавка, тоже железная. Вскоре я на себе узнала для чего все это! В этот момент два гестаповца в черной форме с засученными рукавами ввели женщину.
Поначалу я даже не узнала свою мать, а узнав, ужаснулась — она еле держалась на ногах, вся в синяках, лицо опухшее, в волосах седые пряди. Но больше всего меня поразили ее глаза: из зеленых они стали черными, видимо, от перенесенных пыток расширились зрачки.
Увидев меня, она рванулась из рук гестаповцев, но они крепко держали ее. Один из гестаповцев схватил меня и, бросив на лавку, привязал. Меня били нагайкой, из ран брызгала кровь, вырвали ноготь. Мама молчала, я тоже. Но когда гестаповец схватил раскаленную железяку, я услышала истошный крик матери — это был крик раненого зверя. И когда немец приложил раскаленное железо к моей груди, я тоже закричала и потеряла сознание.
Очнулась я уже в бараке. Вокруг меня суетились женщины. Они плакали, смывая с меня кровь, и я услышала, как они говорили: «Бедная девочка в восемь лет стала седая!» В тот момент я даже не поняла, что речь идет обо мне.
Женщины кое-как состригли волосы на голове, которая была пробита, промыли раны, наложили на них листья подорожника — других лекарств у нас не было. Сильно болел ожог на груди, кровоточил палец с вырванным ногтем, я не могла сидеть, так как кожа была порвана нагайками.
Помощи ниоткуда не ждали — тех, кого брала «скорая», в лагерь уже не возвращались. Их увозили сразу в крематорий.
Через два дня привезли мою маму и бросили на нары, я встала, чтобы помочь уже ей. Она была в ужасном состоянии: бредила, не понимала, где находится, звала то меня, то Эдика, ругалась по-немецки и по-русски, все время просила пить. Я подавала ей воду, вдруг она выхватила у меня ведро и вылила его на себя, а потом начала биться. На шум прибежали солдаты, привязали ее к нарам, но она все не могла успокоиться.
Тогда немцы вызвали машину и, кое-как затолкав в нее нашу маму, отправили ее в «русскую больницу».
Глава девятая. В монастыре
Три месяца мы ничего о ней не знали и решили, что она погибла. Вдруг к нам в барак пришла надзирательница и, взяв за руки меня и брата, повела к зданию администрации. Там на ступеньках стояли две монахини. Увидев нас, они удивленно покачали головой.
Без мамы вид у нас был скорбный: мои раны гноились, белые волосы клочками торчали на голове. У Эдика ножки были рахитичными, живот от баланды из брюквы раздулся. Одежда наша порвалась, и мы сильно оголодали. Монахини подхватили нас на руки и понесли к воротам. Надзирательница что-то им говорила, но они ее почти не слушали.
За воротами стояла повозка, запряженная старенькой лошадкой, и мы поехали в неизвестность.
Эдик прижался ко мне и с испугом смотрел на женщин в непонятных одеждах. Одна монахиня управляла лошадью, а другая укрывала нас одеялом. Наш «экипаж» остановился у собора. Открыв большим ключом массивную дверь, монахини ввели нас в комнату, где на кровати сидела наша мама. Я заметила, что синяки и отеки на ее лице прошли, глаза уже не черные, но какие-то мутные.
Она протянула к нам руки, но вдруг забилась в судорогах и упала на кровать. Монахини вызвали доктора, и повели нас в другую комнату, раздели и посадили в ванну, а наше тряпье выбросили.
После ванны нам дали чистую одежду: Эдику брючки на бретельках, рубашку, теплую курточку, носки и ботинки, а мне — платье с длинными рукавами, теплые штанишки, ботинки. Все мои раны протерли, намазали мазью и перевязали.
А потом нас накормили манной кашей. Она была без масла, без сахара и молока, но нам казалось, что ничего вкуснее, ни до, ни после войны мы не ели! Мы до блеска вылизали свои тарелки. И долго еще потом мы с братом вспоминали эту кашу. Монахини смотрели на нас и плакали. К вечеру они отвезли нас в лагерь, положив нам в карманы немного сухарей.
Дня через три монахини снова приехали за нами. В монастыре нас сразу отвели в комнату мамы. Она встала с кровати, обняла нас и расплакалась. Осмотрев меня и увидев, какие страшные незаживающие раны на мне, она снова заплакала. Ей дали выпить какое-то лекарство. Успокоившись, она рассказала, что здесь ее очень хорошо лечат, несмотря на то, что она русская. В монастыре много больных разных национальностей, в том числе и немцев, особенно детей.
Еще несколько раз за нами приезжали монахини. В один из таких приездов мы увидели женщину, которая разговаривала с нашей мамой по-немецки. Она подошла к нам, осмотрела Эдика, а потом меня. Особенно внимательно осмотрела мои раны. Повернувшись к маме, она что-то сказала ей, я поняла только «отдай мне». Мама замотала головой. Женщина снова настойчиво стала говорить, показывая на меня.
Я не понимала, что она говорит, но почему-то почувствовала к ней доверие, я даже подошла поближе. Женщина обняла меня, а я прижалась к ней. Мама удивленно глянула, помолчала и через паузу сказала: «Доченька, хочешь пойти к этой тете жить?» Я ответила: «Да, хочу». Мама посмотрела на меня и согласилась. Женщина заулыбалась и снова обняла меня.