Никогда Михаил не знал за собой ни малейшей потребности власти над кем бы то ни было. Всякое выдвижение и выделение из общего угрожало прежде всего его личной свободе. Ею он дорожил больше всего, она нужна была ему не как средство для достижения каких-то целей, она сама в себе заключала высший смысл. Ни любовь к женщине, ни дружба с товарищами – ничего не смогло сравниться с чувством свободы самой по себе.
Ставя себя на место немецких солдат, он думал, что ни при каких обстоятельствах он не унизился бы до того, чтобы подчеркивать пленным их положение. Уже третий или пятый раз раздавались выстрелы – пристреливали раненых, отстающих.
Михаил с пригорка оглянулся на ходу, приподнимаясь на цыпочки: все еще дымились разноцветно заводские трубы, лишь по шею выглядывая из-за холмов. Где-то там, ниже к Волге, остался сгоревший дом, умершая мать, живет отец, если не убило, осталась женщина, с которой жил всего одну ночь, и вот она будет солдаткой-вдовой. Михаил особенно жалел Веру и каялся, что сделал ее своей женой. Несмотря на все эти тяжелые и горькие чувства, он хотел жить и любил жизнь. Теперь он не понимал, как мог он совсем недавно, до женитьбы, здоровый, неприлично жадный до жизни, любивший женщину, как мог допустить власть тоски над собой, чуть не погубив себя? Он теперь боялся своей недавней жажды смерти. Он хотел жить и давил в себе неодолимое желание убежать. До войны он мог не расставаться с родными, но почему-то обходил дом за много верст. Теперь он опасался за себя: сейчас вот уползет, как вон та ящерица, по траве, а там совсем недалеко отец, брат Юрий, сестра и… опять же она.
Все эти разноречивые чувства жили в нем во время изнурительного марша, обостряя и углубляя тоску неизведанной еще боли: погублено что-то несравнимо более необходимое и важное, чем его жизнь и жизнь этих несчастных пленных.
Перед тем как навсегда скрыться от него, трубы, похожие издали на только что погашенные, но все еще чадящие свечи, позвали его к себе. И в полусне ли, в бредовом ли жару взмахнул он руками и полетел через эти рвы, черные остовы сгоревших построек, через мятущийся огонь и дым туда, в зеленоватую тень старых ветел в изрубцованных латах коры…
Очевидно, он вывалился из строя, потому что ударом в спину его сбили с ног. Инстинкт самосохранения вскинул его на ноги, втиснул в качающиеся ряды пленных раньше, чем конвойный успел выстрелить в него, – пули сбочь дороги посекли махорчатые коричневые кочетки. Двое пленных взяли его под руки, вковали между собой в одну цепь.
– Ну что ты мятешься? Я терпел поболе, да покладистым остался.
– Не надо так, товарищ, – сказал другой. – Недолго они усидят тут. Земля горячая. Забегают, как тараканы на раскаленной сковородке.
Грустно-спокойная улыбка этого незапоминающегося, но чем-то значительного лица вернула Михаила к жизни.
– Не плачь, парень. Россия не пропадет.
Вечером на привале в сарае накидали пленным несколько снопов немолоченного овса. Михаил посмотрел, как его сосед ловко вышелушивает зерно, стал делать, как и он.
Сосед рассказывал о своих речниках, расспрашивал Михаила, откуда он.
– Тело наше они могут голодом сморить, побоями, но душу… Меня Силкиным зовут, а тебя?
– Знаешь, браток, оставь ты меня в покое, – сказал Михаил, умоляюще глядя в его курносое, с мелкими чертами лицо.
– Не имею права оставлять, ты же свой брат, рабочий. Не вижу, что ли? – Силкин прислонился щетинистым подбородком к уху Михаила: – И коммунист я… не бойся.
– Не хочу знать, кто ты. Только напрасно меня святым считаешь. Никогда я не лез в праведные и не полезу.
Михаил отодвинулся от Силкина. И хотя дыра в крыше была нацелена прямо на него и мелкий дождь беспромашно засевал лицо, он не ответил на зовы Силкина, манившего в сухой угол, ночевал мокрым. С этого раза Михаил избегал Силкина, а он – его.
Угнали далеко на шахты. Никаких отзвуков с фронта. Самоуверенно осели немцы на русской земле. Болтать не любят, умеют налаживать работу, грабить с точностью беспощадной. Михаил заметил, что давно наблюдает за ним заросший седеющей бородой коренастый человек. В забое Михаил спросил его:
– Какого черта тебе надо?
– Не серчай, дядя Миша, примечал я, что любишь ты коммунистов.
– Донести хочешь? Да, люблю. Ну и что тебе? За идеи люблю, за бесстрашие…
– За идею можно любить, идеи хорошие. Но уж больно много всяких примазалось, так что… А идеи, что ж, они и у Христа неплохие: человечность, правдивость, справедливость, жалость…
Бородатый брат был интересен, пока раскрывал христианское учение как основу европейской цивилизации и гуманизма. Михаил никогда не слыхал об этом учении из уст верующих. Проповеди атеистов отталкивали его тем, что излагали учение Христа карикатурно, властно требуя поверить им на слово, не размышляя. Некоторые атеисты-начетчики, которых ему часто приходилось слушать, ничего, кроме своего голого атеизма, не знали, и сердца их не болели в нравственных поисках. Бородатый брат однажды снял пилотку, и Михаил удивился, что при такой густой бороде может быть такая большая лысина, обнажавшая неправдоподобно белую кожу головы.
– Вспомни, дядя Миша.
– Это вы мне в дяди годитесь, – недовольно перебил Михаил, невзлюбив эту белую лысину. – И что вы привязались ко мне? За меня вы не будете жить, отчаиваться, радоваться, если, конечно, случай подвернется. Меня могут любить, обманывать при любом нравоучителе.
– Не постигну я тебя, Михаил батькович, – сказал бородатый, погасив пилоткой сияние своей лысины.
– В бога не верю.
– Но почему?
– Человек я, понял? А ты – сектант и насильник. И если ты еще есть – значит, человек пока зелен морально. Умного, наверное, совестно и опасно агитировать, пуская в ход высшую математику из трех пальцев. У меня свои внутренние вопросы, они не угрожают никому, кроме меня. И тебе их не разрешить.
В другой раз к Михаилу подошел вместе с бородатым еще один в лохмах бедолага. Холодное серое небо застыло в глазах его, он втягивал в плечи голову на тонкой шее, обратив конопатое ухо к голосу бородатого:
– Где совесть, там и родина, – говорил бородатый. – Не изменяешь совести – значит, не изменяешь родине. А Россия, что? Началась Россия давно, и не с Петра даже. И никому – ни немцам, ни японцам уничтожить ее нельзя. Ни один народ нельзя уничтожить. Россию не трогайте, братцы, она выше наших болячек, споров.
– А если Родина захочет наказать меня…
– Нагадил ей? – спросил Михаил, нацеливаясь взглядом в его конопатое ухо.
– А ты не нагадил? Все пленные виноваты.
– Всему свое предопределение, милый брат, – снова заговорил бородатый. – Как бы змея не трескала своих гаденышей, их все равно предостаточно остается, так что это есть закон природы. Родина сама знает, когда и чью жизнь на алтарь положить. Пусть нас загоняют после плена в Сибирь-матушку. И там люди, и на то предопределение. А ты, Ваньтя, не лезь, ради Христа, в пустоту, не ищи талана там, где не зарывал. Не в кармане он, а в душе. Никто не даст покоя и опоры, в себе найди. Вот Михаил тоже ищет в себе.
Михаил помолчал; что-то очень древнее вспомнилось ему: не то избенка в лесу, не то старик, схожий с пнем. И это его, а не немецкое. Русское.
Молодой едва выталкивал озябшим языком:
– Тут один вечор ходил вербовать в армию Власова. Освободим, говорит, Россию, немцев выпроводим долой, заживем частным сектором. Мне-то наплевать, какая там собственность, частная или общественная, я все равно не участник в паях.
– Кто же ты? Работал ведь? – сказал Михаил.
– В школе… Только, пожалуйста, политграмоту не вталкивайте в меня! Не приставайте с ножом к горлу, не вынуждайте считать Кумача выше Есенина, а драматурга Афиногенова мощнее Шекспира.
На другой день появился власовец. С подчеркнутой и потому особенно ненавистной Михаилу выправкой пристал к ним решительно:
– А вам некуда деваться, братья-славяне. В плену не помрете, дома упекут вас на Колыму в лучшем случае. Мы Родину не продаем. Окончится война, немцы уйдут к себе. Не знаю, какой строй установит народ, но знаю одно: колхозов не будет. Страна останется беспартийной на много лет. Мне жалко рядовых людей: они всегда страдали больше всех в религиозных войнах, в революции и контрреволюции.
Молодой с конопатыми ушами спросил удивительно вежливо:
– А теперь вы зовете нас стрелять из немецкого оружия в этих рядовых?
– Это ужасно. Но это недолго будет. Увидят наши нас – перейдут к нам. Иначе что же делать-то? Предлагайте, братцы. – И тут он перешел на шепот: – Германию нам не победить на этот раз.
Нервно сжимая пальцы, бородатый брат спросил:
– Так когда же мы Германию победим? – и похлопал по своей морщинистой шее. – Когда?
– Россия поднимется быстро, потому что за рынки ее, за ее симпатии будут драться и Европа и Америка. Золотым дождем польются займы.