Когда Лена, поднеся огонь, смотрела с недоумением и ужасом на Юлю, та была еще жива, даже не знала, что умирает. Роды дали ей неизведанную прежде полноту покоя. Будто многие годы неутолимое, сердитое, недоверчивое искание привело ее к завершенности счастья. Все узлы были развязаны родами, и ей дышалось легко. И когда ее несли по оврагу, она под мерное покачивание носилок, отдавшись на добрую волю солдат, вспоминала горячие пески на Волге, смыкающиеся над головой ушастые клены, в голубоватом огне небо над черным омутом и себя в просторном розовом платье, и белоголового мальчика Юрку. Она ловко кидала гальку в воду, но один камешек, выскользнув из пальцев, ударил ее в висок. Омут растекался, заливая свет. На мгновение солнце пятном заглянуло в глаза – Лена поднесла к лицу коптилку. Омут зашумел, темнея. На волны опускались рыжие листья, легко поплыли по воде.
– Осень. Осень, – позвал ее голос не то Юрия, не то отца.
…Волга становилась трудно. Всю ночь скрипели льды, громоздясь в заторы. Несколько раз восстанавливался ледовый покой от берега и до берега, но потом, как в бреду, вздыхала река, и лед рвался на ее груди. На рассвете огромная в торосах крыга вывернулась из-за мыса, медленно, дробя и переворачивая льдины с вмерзшими желтыми прожилками бревнами. Громадина заматерелого льда уперлась в оба берега.
Мороз с режущим ветром проворно припаивал льдину к береговым наледям и, латая промоины, вязал через Волгу дорогу на левый берег.
Круто работали холода, свинцовым льдом заглушили покорно стынущие левобережные озера и протоки, спеленали смирительным сине-желтым гнетом Волгу. В кривом полете падали, опаляясь в стуже, птицы-зимовухи. На заре потрескивали деревья в седых лапах мороза.
Юрий поехал с Валдаевым на северный участок фронта. Там, за холмами, перелесками, в балках концентрировались ударные армии. По железной дороге, построенной еще летом жителями приволжских городов и сел, шли поезда с солдатами, орудиями, один за другим, с интервалами в десять минут. Вдоль дороги топтались, разминаясь на морозе, подростки, старики, женщины, закутанные до бровей и ноздрей, сигналили машинистам об опасности или свободном пути. Обратно вагоны не возвращались, их стаскивали на землю, и в них поселялись солдаты. Свыше полусотни переправ связали берега Волги. В тумане и низкой облачности на двадцати семи тысячах машин продвигались ночами дивизии, бригады, полки со всем своим обременительным хозяйством. Приказы передавались устно, радиостанции оставались на старых местах, играя в фиктивную связь. Эта таинственность жизни сотен тысяч людей захватила Юрия своей громадностью, грозной предначертанностью близкого сражения.
После поездок Юрий был на совещании командующих трех фронтов. Жуков остался доволен подготовкой к наступлению.
– Догадываются фашисты, Степан Петрович? – спросил Юрий Валдаева, когда они расставались на левом берегу.
– Судя по всему, нет. Но, если бы даже догадывались, неотвратимость неизбежна. Мы устроим им кладбище. Гигантское.
Валдаев сказал, что его била лихорадка, пока немцы все эти девяносто дней наступали, незаметно для себя втягиваясь в безнадежную ситуацию. Временами опасался: как бы не начали отход, хотя отход не спас бы их. Теперь кризис вызрел: наступать не могут, к обороне не готовы. Состояние неопределенности, душевной несобранности, умственной слепоты. Разбойничья армия находится в прострации. Немецкое военное руководство – все эти хейтели вместе с фюрером – побеждено в битве стратегических идей. Теперь нужно сокрушить армию огнем.
Ночью Юрий перешел вместе с колонной солдат по льду через Волгу, минуту постоял у того древнего холма-кругляша, где в братской могиле схоронили Юлю. Зимой тот холм калят морозы, а летом пригреет ласковое волжское солнце, он зарастет шалфеем со свинцовым оттенком, горячие низовые ветры обдадут его застенчивым степным ароматом с полынной горчинкой… Сложна, противоречива была его поздняя жена, но душой не лгала, чиста была в своих недоверчивых исканиях. Трудная любовь вязала его с Юлией.
Юрий вернулся к своим заводским ветеранам, а воспоминания о жене шевелились в сердце родничковым ключом, горьким и нежным.
…На рассвете открылись сами собой глаза, как бывало в детстве после сна. Юля, халат внакидку, выглядывала в открытую форточку, чуть набок, с горличьим удивлением склонив голову, теплевшую красно-рыжими волосами. Заливая низинки, в садах журчала тихо, матерински блюдя покой людей, Волга. О чем думала жена? О товарищах-геологах, вчера рубчато наследивших шинами огромной машины по вешнему грязевому натеку. Пошутил Юрий, враз затомившийся расставанием: «В форточку не вылетишь, иволга?» Медленно обернулась, так и не успев растопить в глазах затаенную думку о побеге к тому далекому простору, что манил ее заволжской зеленоватой зарей. «Ну что ж, родимый, расстаемся. Я думала, разведка – просто моя профессия, а она – мой характер». Юля маленькими шажками уступала тянущей руке Юрия, не задерживая халата на плечах молочной белизны, только на шее да руках не слинял золотистый отлив летнего загара.
Юрий похлопал по ее коленке, округлой, нахолодавшей у окна. Напомнил ей слова отца: молодым на себя полагаться – хорошо, но малость надо и на цепи закона. У закона углы острые: толкнешься разок, другой – не захочешь. Жизнь держится не на одном гвозде, а на трех: любовь, закон, люди. Перекосяку меньше будет.
«Я зимняя у тебя жена, летом меня не увидишь…» До чего же больно, только в ином, отличном от женской игры, страшном смысле подтвердила эта пуля. Ни летом, ни зимой не будет у него жены, а у маленькой Юльки – матери…
И тоскливо было ему оттого, что не сказал в свое время жене, а лишь думал при ней, со стыдом и злостью глядя жарким августовским днем на охваченный пожаром город, на летящих из огня голубей: «Да и можно ли винить кого-либо в том, что так, а не иначе сложилась наша история? Возможно, оступились где-то – путь неизведан наш. Где и когда, не знаю. Возможно, не летали бы сейчас немцы безнаказанно замкнутыми кругами, сокрушая объятый огнем город, если бы такие, как твой отец Тихон Тарасыч, своевременно ушли на пенсию до войны? О, как я ненавижу эти оговорки: если бы да кабы! Но я не могу найти ответа на нашу беду. Я только верю своей Родине, и с ней я всегда буду прав, чтобы жить».
В такое время, с такого перевала в их отношениях сорвала ее пуля, когда бы еще один-два шага, и он переступил бы последний порог в своей душе, чтобы стать с ней одним духовным существом. Готовый открыться ей до конца, слиться с нею, теперь он замкнулся перед другими…
Таким вот, отбивая вражескую атаку, и упал Юрий Крупнов в цехе. Вгорячах приподнял залитое кровью незрячее лицо, но тут же уронил светлую с желтинкой голову.
Онемевшими руками тащил Денис сына, слабея с каждым шагом. Санитары нехотя переняли:
– Да разве время мертвых таскать? Сполоумел ты, дедушка!
За железобетонными столбами, подгибая длинные ноги, Денис опустился на запорошенные снегом кирпичи. Студеный ветер сшивал мокрые ресницы, и Денис ничего не видел и ничего не чувствовал, кроме своего несчастья.
К фельдмаршалу Хейтелю, представителю ставки фюрера, прилетел брат Гуго, чтобы уточнить деловые отношения, касающиеся заводов на Волге. Поселился в убежище, в подвале старого заводоуправления, застланном коврами. Понимая нелепость своего желания, Гуго пристально, с готовностью улыбнуться едкой улыбкой восторжествовавшей справедливости, всматривался из-под седых бровей в лица русских пленных: не попадутся ли высокие, светло-рыжие Крупновы? Может, и сам Денис?
Найти бы тех русских мастеров, которые одевают свои танки броней, превосходящей немецкую, то есть его, Гуго, броню. Увезти бы тех мастеров в Рур…
В сопровождении автоматчиков Гуго ночью по траншеям добрался до Волги. Реку лихорадил зимний ледостав, шуршал, сопел битый лед. Взорвалась мина, выворотила в полынье запахи ракушечного дна, теплые, первобытно сырые на резком ветру. Всколебались в памяти давние, отжившие отложения, казалось опустившиеся в недосягаемые для живых корней глубины. И он поверил, что любил когда-то восторженную, горячую и расчетливую Любу Лавину… Жизнь прожил с неразрешимой нелепой загадкой в душе: почему немка, образованная, умная, так обидно заблудилась, ушла от него к рабочему? Временами он думал, что виноваты в этом Маркс и Ленин… Родные в характере Гуго находили неподобающую настоящему немцу чужинку. Шутя прозвали его Иваном, а он, пугая близких своей схожестью с волгарями, пел разбойные песни об атаманах.
Теперь, в минуту затишья, эта ночь, запашисто парившая полынья враждебно тревожили его. Густой сырой туман стелился, перекипая, над развалинами города. И совсем нелогично подумалось Гуго, что в холодном брожении этого промозглого серого вещества растворяется ставший привычным, взорванный бомбами и снарядами мир и зарождается какой-то новый, со своими темными тревогами.