Адмирал стоял и смотрел на карту.
Старший лейтенант, прижав к карте линейку, проложил тонкую линию корабельного курса.
— Наше место, — начал штурман свой доклад, когда пять минут истекло, — широта…
— Не нужно! — оборвал его адмирал. — Ведите прокладку. Я сам увижу, где мы!
Адмирал положил руку на бортовую стенку, ограждавшую мостик. Теперь он не смотрел на волны, почти под прямым углом разбегавшиеся от скул корабля. Напряжённым взглядом, выдававшим его тяжёлое раздумье, осматривал он сумрачное небо, встававшее из серой воды всего лишь в нескольких кабельтовых от корабля.
— Самолёты? — тихо произнёс он, и чувствовалось, что этот вопрос вырвался вслух из десятка вопросов, которые были в его голове. Он прошёл к переговорной трубе, что вела в радиорубку. Но, взявшись за неё, стал снова смотреть на сумрачное, чуть-чуть светлевшее на востоке небо.
— Прицельное бомбометание?
— Встаёт туман, товарищ адмирал, — тихо подсказал командир эсминца, взглядом указывая на серую воду, которая начинала дымиться.
Адмирал посмотрел на командира, посмотрел на воду, опустил руку, стал спокоен, спросил:
— Сигнальщики! «Ревущий» не отстаёт?
— «Ревущий» следует на указанной дистанции!
— Хорошо! — И, остановившись около штурмана, он стал снова смотреть в одноцветную рябь морской карты.
— Ну что ж, ребята, — сказал строгий замполит, излишняя сухость которого иногда не нравилась матросам. — Кончились, видно, учения.
— Товарищ капитан-лейтенант, — спросил старшина первой статьи Быков, — а много они наших на «Ратнике» побили?
— Раненые есть. Очень тяжёлые есть. Курбатов, старшина рулевых… — Он осёкся, повернув голову в полусумрак башни, туда, где сидел орудийный наводчик. — Ковалёв, — позвал он. — У вас брат, кажется, на «Ратнике» служит?
— Да, — ответил Ковалёв.
— Он у вас?..
— Он старшина рулевых.
Капитан-лейтенант опустил глаза. Чуть отвернулись в сторону заряжающие, что стояли по левую руку. Стало тихо, хотя ни один из тех звуков, что доносились сюда, передаваемые через сталь и железо, не затих. Стало тихо, потому что человеческому голосу нужно было нарушить это гнетущее молчание. И замполит сказал:
— Ясно, ребята?
— Ясно, товарищ капитан-лейтенант. — Помрачневший Быков пошевелил руку, что лежала на рычаге орудийного замка, словно намереваясь перевести рычаг с «товьсь» на «цельсь», но остался стоять, лишь добавил угрюмо: — Вы бы, товарищ капитан-лейтенант, за машинистами посмотрели. Они слишком высокую ноту взяли. Как сорвутся… Уйдут, сволочи.
— Не уйдут, ребята. Не уйдут!
— Ну, отличники наши, — сказал он, чуть помолчав. — Ну, оставайтесь, отличники. Выстрелите как следует уж. Как по щитам стреляли, так и выстрелите. Ну, Ковалёв… — Он не договорил и повернулся к выходу. — Пойду я в БЧ-пять, передам ребятам, что надо догнать. Обязательно надо догнать. Не грусти, Ковалёв…
Андрей сидел, ощущая спиной привычный холод башенной стали, чувствуя в ладонях знакомую тяжесть штурвала наводки и взглядом следя за экранами, где сейчас неподвижные, на нулевых делениях, замерли стрелки.
Глаза застилал туман. Тот самый туман, который Андрей впервые узнал, когда на каком-то торжественном вечере его, октябрёнка, поставили на стул и объявили, что он прочитает стихи. Зал показался большим, свет очень ярким, густой жар родился где-то внутри, в глазах зарябило, он почувствовал на ресницах слезы.
Второй раз, пожалуй так же сильно, Андрей волновался, когда в первый раз стрелял на учебных стрельбах. Оттренированный, умелый, он вдруг увидел, что красная стрелка на экране наводки забегала. Рывком штурвала он загонял её под белый штришок на другой, сероватой, с обрубленным носиком стрелке — «неподвижном индексе» — и не мог. Звучал сигнал ревуна, а лампочка перед глазами Андрея не вспыхивала… Ему показалось, что она перегорела, она не будет гореть. Но она вспыхнула, орудие ухнуло и с тяжёлым ударом отошло назад. Андрей успокоился.
Он знал, что и сейчас он будет спокоен.
* * *
Глянцевитая поверхность кругов наводки, мирно спящие красные стрелки. И хотя б на секунду, на долю секунды мелькнул перед ним брат, лицо его, взгляд хитрый, лукавый. Но сейчас о брате не думалось. Что-то другое, совсем далёкое приходило на память, вставало перед глазами, заслоняло собою орудие, друзей, одетых в военную форму.
Он идёт по траве. Трава мокрая от росы. Босым ногам холодно. Но солнышко уже пригревает. Оно поднялось над рощами настолько, что уже греет. И когда вышли на гривку — высокое место, где осока не такая пышная, как в низинах, — то идти стало совсем хорошо: роса здесь уже высохла, в траве — широкая тропинка. В руке Андрейки сетка, кусочек частой мережки, сшитый мешочком. В мешочке караси. Ленивые, блестящие, как медные пятаки, большие и тяжёлые. Они оттягивают руку. Но Андрейка ни за что не отдаст нести кому-нибудь первый улов. В нём есть доля и его труда. Он своими руками вытаскивал рыбу из «фитилей» — так называют в их местах рыболовные снасти из больших деревянных обручей, обтянутых мерёжей. Он не отдаст его никому нести, хотя нести очень тяжело. Тяжело ещё и потому, что нельзя перехватить карасей из одной руки в другую. Левая рука занята. Она придерживает рубашку на груди. Очень осторожно и бережно придерживает. Рубашка шевелится, и Андрейка чувствует, как около его ребячьего сердца возится что-то пухленькое, мягкое, тёплое. Утёнок. Утёнок, за которым они гонялись целый час. Гонялись по озеру, заросшему ивами, тихому и зеркальному на рассвете. Они догнали утёнка. Андрей мечтает вырастить утку. Большую утку и обязательно умную. Чтобы она ходила за ним, чтобы ела прямо из рук. Ребятишки будут завидовать. Ванька говорит, что это селезень. Ох, и красивый будет!
Ванька идёт впереди. Идёт своим шагом, за который мама опять бы стала его ругать. Переваливается и немножко подпрыгивает! Он поёт! Он, когда идёт по полю или по дороге за деревней, обязательно поёт. Песен у него немного. Но он их перепевает подряд и начинает снова, если дорога длинная. Сейчас он поёт про двух братьев. Как младший брат, красноармеец, встретил старшего, белогвардейца. Как разбит был белогвардейский отряд и старший, обезоруженный, стоял перед младшим. И как младший хорошо, по-братски, говорил о своей правде другому. Но как вдруг, выхватив винтовку у брата, старший младшему в грудь вонзил штык.
Впереди покачивалась спина брата, уже распевавшего новую песню «Ой вы, кони, вы, кони стальные», грело солнышко, и в воротах стояла мать, которая, конечно, сейчас отругает Ваньку за то, что он взял с собой Андрюшку необутым…
Стоял адмирал. Тяжёлым взглядом следил за рукой штурмана, прокладывавшего через точки и цифры карты линию корабельного курса. Рука штурмана чуть вздрагивала, и чем больше приближалась к нижнему срезу карты, тем становилась неувереннее. Молчал адмирал, молчал штурман, молчал радиометрист, сидевший перед экраном локатора. А экран полыхал. Полыхал жёлто-зелёными языками, яркими вспышками пятен: голубая горящая линия («развёртка», как называют её) потрескивала, пылала. Снизу и сбоку, уже слившись в одну жёлто-зелёную линию, стремительно и неумолимо накатывалась на поле экрана, накатывалась на корабль ещё не видимая глазом, ещё и не совсем близкая, но теперь уж не очень далёкая чужая земля.
Корпус эсминца дрожал. За кормой ревела и металась вода. Орудия лежали в нулевом положении. Радиометрист передал последние сведения о кильватерной колонне из четырех судов, и все на мостике поняли, что она находится на расстоянии чуть большем, чем предельная дистанция орудийного огня.
Адмирал ещё раз посмотрел на руку штурмана. Рука прочертила несколько миллиметров, и карандаш остановился, словно натолкнувшись на невидимую преграду. Но никакой преграды на карте не было, не было её и на воде, и вода, серо-голубоватая, одинаковая и с левого борта, и с правого, и за кормой, лежала и впереди, перед носом — ножом корабля. Не было никакой линии, хотя где-то здесь, может быть, чуть впереди, может быть, чуть позади, шёл рубеж, за которым плескалась вода не нейтральная — за которым плескалась уже чужая вода. Адмирал отошёл от прокладочного столика и остановился около ночного визира — прибора, стоявшего на самой высокой части мостика. Он увидел, как спина правого сигнальщика, равномерно и неторопливо водившего биноклем по горизонту, вздрогнула, как сигнальщик замер, подался вперёд. И, перекрывая молодой голос матроса, адмирал громко и несколько певуче скомандовал:
— Поднять Государственный!
Где-то на корабле долгие годы спокойно лежит и сберегается для коротких важных минут новый и яркий Государственный флаг СССР. Он поднимается рядом с военно-морскими, он поднимается над ними в ту минуту, когда корабль вступает в бой.
Он поднимался сейчас, ярко-алый, на мачте головного эсминца. Второй эсминец тоже поднял его.