Вернувшись в Москву, он сдавал казенный тулуп, овчинные рукавицы, оставался в стеганом бушлате и в стеганых ватных брюках. В них же, намерзшись в пути, бывало, и сидел дома, покачиваясь на табурете у окошка, выходившего на Тверской бульвар, когда мы с Маней занимались у него за спиной, разложив тетради и учебники на заляпанной чернилами клеенке.
Из троих детей, вскормленных на скудные доходы от штучной торговли конфетами, Маня была младшей — любимицей отца.
Вообще же внешне бросалась в глаза какая-то дисгармоничность в семье. Заношенный бушлат молчаливого маленького отца и бостоновый синий костюм (самый шик моды!) огромного верзилы, размашистого, столичного старшего сына, студента технического вуза, шахматиста-виртуоза, подрабатывавшего сеансами одновременной игры на многих досках и сотрудничеством в журнале «Шахматы».
Вечная бранчливость второго сына, влюбленного в автомобили, не чаявшего, как бы поскорей, окончив техникум, уехать на стройку на Восток, как раз туда, куда б отца не затащить по своей охоте, и зачарованно затихавшего на улице у раскрытого капота вставшей машины, готового часами безвозмездно чинить, лезть под машину.
Общая безбытность семьи, а притом странно добротная устойчивость, невозмутимость, чувство собственного достоинства, исходившие от матери, и не без заносчивости, будто у нее состоятельный муж, а не человек воздуха, как оно есть на самом деле. Будто у нее дом, а не кочевая кибитка о двух топчанах и раскатываемых на ночь на полу матрацах для сыновей.
Вот так почти каждый по отдельности как бы противостоял другому, а все вместе уравновешивали друг друга и жили, в сущности, в семейном гармоничном ладу.
В отпуске между рейсами отцу делать было нечего. Правда, нельзя сказать, чтобы и в рейсе были особые дела — только перетерпеть дорогу и вернуться.
Он часами молча покачивался на табурете у окна, смотрел на Тверской бульвар, где мельтешил народ, но ничего знаменательного не происходило. А под ним все еще стучали колеса, взвизгивали сцепы, со скрежетом сшибались буфера.
За его спиной шла жизнь семьи. Сыновья вот-вот встанут на ноги. Все дороги открыты. И за Машошку, с ее светлой головой и трудолюбием, беспокоиться не приходилось. Такую вот крепкую поросль выдал он в жизнь. Самому можно подивиться, глядя на них. Он и поглядывал, да отчасти со стороны, удивляясь отнятому у него теперь постоянству чувств. От рейса к рейсу он все больше отчуждался от семьи, а такое не остается без взаимности, выходит, и семья — от него.
На улице он невольно становился придирчив, чего с ним не случалось раньше. Крикливое название кинотеатра, что рядом с их подворотней, теперь вызывало в нем неодобрение. Оно казалось ему чьей-то ребячливой и отчасти непозволительной выходкой. Потому что Немой и Великий витал где-то там, куда катил состав по железной дороге в безмолвных просторах неба и земли, где вихревые снежные бури обрушивались на землю, на платформы с автомобилями, на сжавшегося под тулупом человека.
Все, что происходило на бульваре, вся эта непереводившаяся возня взрослых людей с малышами и пустые развлечения, кегли, городки — все это ему казалось притворством, общим сговором так вот мелочно колготиться на земле. Все сместилось теперь в представлениях маленького человека, оказавшегося обладателем впечатлительном души. Словом, столкнулись две стихии — повседневная и необычайная. В двух сразу он жить не приспособился и теперь с маетой нетерпеливо дожидался отправки в рейс.
…С Маней хоть мы и подружились, но точные предметы, которым она была исключительно предана, меня интересовали лишь постольку-поскольку, а все наши девчачьи мерихлюндии, лирические переживания, сроднившие меня с подругой Алькой, бросившей школу, чужды были спокойному уму и ясной душе Мани.
После окончания школы мы едва раз-другой и виделись. А тут и война.
Когда, демобилизовавшись из армии после войны, я вернулась домой, то однажды — это было в первую мирную зиму, — идя на семинар в Литературный институт, на Тверском бульваре, 25, мимо потускневшего домика, где некогда был такой красочный, веселый, неповторимого облика «Великий Немой», а теперь вместо него — заурядный зал озвученной кинохроники, я у соседствующего с ним дома невольно остановилась. Здесь, в подворотне, встречали вернувшихся из загса молодых. Мода на фату и белое подвенечное платье тогда, в разоре войной, еще нас не постигла, но невесту легко было тотчас отличить ото всех. Ее шерстяная шапочка, кроличий воротник, плечи пальто — все было обсыпано конфетти. И это была Маня. Я помахала ей, она ответила чуть смущенной улыбкой.
Она стояла, склонив слегка голову, вся в праздничных цветных кружочках, счастливая, похорошевшая.
Отстав от нас на целую фазу — на всю войну, она неспешно, лишь сейчас обретала женственность, безоглядно растранжиренную нами на фронте в огне, невзгодах и душевных порывах.
Кажется, все тут были в сборе — семья и еще кое-кто из родственников. Кроме старшего брата — шахматиста. А второй по старшинству брат, выбежавший встречать без пальто, в легком пиджаке, все пулял пригоршнями конфетти в Маню. И все наперебой что-то восклицали, подходили обнять молодых. Только маленький сгорбленный старик молча, неподвижно, растроганно стоял чуть в стороне ото всех.
Нельзя было не поддаться обаянию простоты, наивности, чистосердечия происходившего сейчас здесь и не почувствовать горечь своей неслитности, неприкаянности.
Мне особенно запомнилась эта сцена в подворотне, потому что вообще-то в ту зиму во всем, во всех зримых житейских проявлениях, мне мерещилось что-то ненормальное или по крайней мере — неестественное. Я все еще оставалась там, в мире войны, в другой, чем живущие вокруг меня люди, стихии, и не могла примениться к повседневности, как Манин отец, хвативший стихии невиданных просторов в бытность свою сопровождающим.
Прошли еще годы. Я заканчивала институт и перед экзаменом, сидя на лавочке на бульваре, листала конспект. В этот день при мне давнишний лоточник, сгорбленный старик, с трудом переступая на ослабевших ногах, впервые вывел на Тверской бульвар уцепившегося за него едва ковылявшего внука. Вот так же когда-то его отец вывел на главную улицу местечка своего первого внука, впоследствии обещавшего стать знаменитым шахматистом, но пропавшего на войне.
Называется — наш дом. А на самом деле — это же судьба. И то, где стоит дом, куда выходят окна, что по соседству и кто жильцы, — судьба.
Наш дом разлегся буквой «П» на беговых дорожках, куда еще недавно выводили из конюшен купца Елисеева размяться лошадей — знаменитых призеров воскресных заездов.
В каменной сторожке, у входа во двор, все еще жил елисеевский сторож; оттуда рвалась наружу неистовая брань, и в вышибленную дверь валился его сын Васька, краснорожий, опасный, не знавший удержу, и носился по двору то с гиканьем, то — хуже — с молчаливой угрозой, круша что ни попадя.
Но, остепеняя, шествовал блюстительной поступью истинный хозяин двора, старинный дворник Михаил Иванович, весь в окладистой бороде по грудь. Здороваясь со взрослыми, он величаво приподымал картуз или кепку, смотря по тому, что за выходом из моды дарили ему жильцы.
Когда мы переезжали сюда, наши соседи по прежней квартире недоумевали:
— Куда это вы едете? Из центра города, с Тверского бульвара — за Москву!
В самом деле, тут уже Тверская упиралась в Триумфальную арку — в честь победы над Наполеоном. Кондуктор трамвая объявлял: «Тверская застава. Триумфальные ворота. Александровский вокзал».
Этим триединством обозначался выезд из города да и въезд в него. Оно было нарушено лишь позже, когда Триумфальные ворота сволокли отсюда, хотя они не мешали движению: под аркой свободно проходили трамвайные пути.
Пролежав лет тридцать на свалке, Триумфальные ворота, обчищенные, реконструированные, сжатые так, что и в одну-то сторону не проехать, утратив исконный облик, московскую размашистость, вершинный дух истории, а мы — его присутствие в шуме городском, они, неузнаваемые, сухо, отрешенно возникли на Кутузовском проспекте, при въезде с Можайского шоссе.
Ведь не ведаем, что у памятника своя корневая система, и выдергивать, перетаскивать — губить.
Было 7 ноября. По Ленинградскому шоссе шли под духовые оркестры колонны демонстрантов с красными стягами над головами, с плакатами поперек шеренг.
Б. Н., он находился в Москве в командировке и не принадлежал никакой здесь колонне, найдя нас с братом за воротами, позвал с собой. Я вприпрыжку поспевала за его широким шагом, цепляясь за рукав, пахнувший новой кожей и надежностью. Тогда на нем было совсем новым его темно-коричневое кожаное пальто, через десять лет он в нем же сойдет в подвал НКВД в Куйбышеве.