Дело хозяйское, — обиженно хмыкнул Матюшов — принудительного ассортимента не навязываем. Но в резолютивном порядке выражаемся конкретно: дурень!
Курсант Матюшов приступил к сложной операции бритья и переодевания, а курсант Куркин демонстративно уселся у окна уперев глаза в страницу учебника. Но иксы и игреки, начальные и предельные скорости почему-то не перемещались с этих страниц в мозг Коли, не отпечатывались в нем. Этому мешала какая-то непонятная преграда, парализующая их зона. Может быть душистые волны, вздымавшиеся снизу, из сада, а может быть узор каких-то букв, но не бабушкиного бисерного почерка, а другого. Эти буквы сбегались откуда-то, становились в шеренги и получалось: «Колюшка, милый»…
— Ни черта не выйдет!
Матюшов огладил свежевыбритые щеки, одернул гимнастерку, еще раз обмахнул вычищенные на все сто сапоги, вытянулся и четким строевым шагом вышел из комнаты. Коля захлопнул книгу, потянулся, стал снова к окну и запел:
— Выходила на берег Катюша…
Потом вдруг перескочил на конец песни:
— А любовь Катюша сбережет…
И совсем неожиданно закончил:
— Чорт с вами! И чепчики куплю! — помолчал, обменялся понимающим взглядом с усатым маршалом. — И соску! — сообщил он ему интимно. — Можно потихоньку ее спросить. Навру что-нибудь, скажу: для подарка племяннице. Точка, — подошел к своему шкапчику и проверил замок.
Тайны бывают не только у людей, но и у вещей. Индивидуальные платяные шкапчики курсантов тоже имеют свои тайны. В одном хранится запретная в стенах академии бутылка коньяку, в другом — сшитые у вольного портного недозволенной ширины галифе. Колин шкапчик не имел своей тайны и поэтому никогда не запирался. Его ключ невылазно торчал в своем гнезде. Теперь, после получения письма и интимной беседы с маршалом, этот ключ переселился в карман Коли и утратил свою свободу, став прикованным цепочкой к пуговице брюк. Вероятно, он очень скучал там, так как кроме сурового казенного носового платка, поговорить было не с кем. Даже пачки «Дюбек-Марсалы» туда не забегали — Коля не курил. Зато висевшим в шкапу гимнастеркам стало много веселее. Прежде они могли любоваться только некрашеной фанерой стенок и днища шкапчика, а теперь каждый день новости: сначала под ними зарозовела стопка перевязанных ленточкой пеленок, потом на их радостном, весеннем лужке зацвели васильками бантики чепчиков, лиловыми колокольчиками крохотные чулочки, а рядом с ними пестрой Иван-да-Марьей вспыхнула из настоящей(!!) шерсти кофточка и от всего этого многоцветия до привыкших лишь к казарменным запахам форменных брюк (спускавшихся ниже) донеслось какое-то непонятное, чуть заметное сладостное дыхание… А в самом углу стал маленький, завернутый в полосатую бумажку таинственный пакетик. Что он таил в себе, знали только Коля и маршал. Дверь шкапа была заперта, когда Коля, придя из распределителя, замкнул и входную, вынул этот пакетик из кармана, развернул его, снял с коробки крышку с картинкой, изображавшей до невероятия краснощекого младенца, и начал вынимать из ватки вещь за вещью.
— С колечком! Во! Красота! — показал он маршалу какой-то необычайный и для академии и для предшествовавшего ей в этих стенах девичьего института предмет. — Первый сорт! Экстра!
Маршал как-будто удивился.
— А это что? Уточка. Как живая! Не целлулоза, а настоящий каучук. Там разве такие есть? Их и в Москве-то не найдешь!
Со столь явной очевидностью маршал согласился без спора.
— И погремок! Слыхал такой? — помахал Коля не имеющимся в оркестре академии инструментом. — Весь прибор купил.
Раскатившийся мелким горошком звук явно понравился и курсанту и маршалу.
Но ключ ничего этого не видал. Он томился в кармане и, вероятно, от скуки в тот же вечер сбежал оттуда. Как это случилось, Коля потом и сам понять не мог. Всегда аккуратный и точный, уходя в тот день в отпуск и переодеваясь, он отстегнул ключ от строевых брюк, положил его на столик… и не пристегнул к выходным.
— Промашка!
Но сначала казалось, что она прошла благополучно. Вернувшись из отпуска, Коля увидел ключ лежащим попрежнему на столе, а своего сожителя Матюшова лежащим уже в постели.
«— Значит, не полюбопытствовал, — решил про себя Коля, — я зря на него подумал. Хотя характер его всем известен. Ведьмина он продал, когда тот анекдот про Сталина рассказал. Ну, ладно, сошло!» — окончательно решил Коля, стягивая второй сапог.
— Сынок или дочка? — прозвучал вдруг непонятный для него вопрос, пропетый утрированно-сладким голоском. — С чем прикажете поздравить?
— Ты про что?
— Да про то… Сам знаешь, тихоня.
— Что?
— То… про что в родилке сообщают. Хорош друг — ни словечка!
— Ты, что, обалдел?
— Прежде балдел, а теперь поумнел. Ты, браток, жук хороший. Этакую невинность на себя напускал… Ну, так как же, с сынком или с дочкой?
— Ничего не понимаю.
— Брось петрушку строить. Иди лучше в сознание. С сынком, значит? — залился тонким смехом Матюшов. — А мировой из тебя папаша получится! Заботливый!
В мозгу Коли закрутился какой-то сумбурный фильм. Ключик… портретик… продавец в распределителе, завертывавший ему коробку…
— С бантиком! — заливался смехом Матюшов. — Розовенький?
— Гад! Сексот! По чужим шкапам шаришь!
— И сосочка!
Коля, как был без сапог, подбежал к кровати Матюшова, схватил его за ворот, поднял, поставил на ноги..
До бледневших в мареве майской ночи сиреневых кустов донесся звух двух глухих ударов.
На другой день Колю вызвали с занятий и дежурный провел его к всегда закрытой двери рядом с кабинетом начальника академии. Дверь вглотнула курсанта и через полчаса выплюнула его вновь, несущим подмышкой узел, завернутый в розовую бумазею. Коля как-то странно, не по-военному, волочил ноги и недопустимо для курсанта сутулился. Он шел, ничего не видя, и не заметил даже, как из узла что-то выпало и, погромыхивая мелким горошком, покатилось по полу.
А к концу занятий на висящей у той же двери большой черной доске был приколот листок и на нем стояло отстуканное бездушной, сухо трещавшей машинкой: «Курсанту Куркину Николаю за вещественно-доказанное проявление бытового разложения строгий выговор с предупреждением.»
Коля читал это вечером, когда корридор был пуст. Наступил на что-то ногой. Хрустнуло. Коля нагнулся, поднял маленький, погромыхивающий мелким горошком шарик, быстро спрятал его в карман и вдруг, выпрямившись, как на параде, бросил в упор доске:
— Сволочь!
— Знаешь, Бобби, что скоро Рождество!..
Когда жена называет меня этим, давно канувшим в Лету, полузабытым мною самим именем, я уже догадываюсь, что готовится какая-то диверсия. Нужно быть настороже и поэтому отвечаю в дружесконей-тральном тоне.
— Что ж, Рождество. Верно. Оно каждый год в это время случается.
— На Рождество устраивают елки, — развиваются дальше действия противника, — теперь они разрешены… Ты читал в газетах?
Цель атаки теперь ясна, и я стягиваю свои силы к угрожающему пункту:
— Устраивают те, у кого дети есть. Понятно! Но причем тут мы с тобой? Детей нет, зачем же елка?
— Не для детей, а для нас самих, для больших… соберемся — вспомним…
— Ну, это совсем лишнее, — строго отвечаю я, — какие там воспоминания? К чему? Кроме того, — расходы!
— Об этом не беспокойся. Это все— мое дело! От тебя — только согласие!
Если противник реализует свои строго секретные, неизвестные мне фонды, значит дело серьезное. Чувствую, что мне придется сдаться, но все же еще протестую, расчитывая хоть на почетную капитуляцию:
— Хлопот-то сколько! Где, кроме того? В одной комнате? И поставить-то ее негде!
— Тоже не твое дело! Тебе — никаких хлопот! Зато представь: соберутся свои, только свои, самые близкие… Загорятся свечечки, заблестит снежок на зеленых ветках… Хлопушки, золотые орешки, и в каждом из них — заманчивая, чудесная тайна… и ты снова станешь маленьким Бобби, а я — застенчивой девочкой с голубым бантом на золотистых кудряшках… Хоть на час, на один только час, но вырвемся из этой мышиной суетни, чада примусов, ругани в очередях, грошевых расчетов и беспрерывного, нудного страха! Хоть на час! На полчаса! Ну, Бобби?…
Удар был направлен верно. В полусвете моей памяти, заваленной нагромажденными друг на друга «планами», «показателями», «конъюнктурами», промелькнул смутный облик какого-то мальчика в белой матроске с синим откидным воротником, подкравшегося на цыпочках к замочной скважине запертой двери… Конечно, это был не я, замызганный, истертый, трижды перелицованный советский «спец», а кто-то другой… Прозвучал мотив давно позабытой песенки:
«В лесу родилась елочка…»
Кто это играет, кто поет ее? Мама? Сестра? Да, кажется, они… Ведь были же они тогда? Были… были… были…