Щи были недосоленными, каша чуть теплой, а кисель несладким. Впрочем, Дроздов уже привык в армии есть, не получая удовольствия от пищи. Как-то, еще в самом начале так называемой «контртеррористической операции», в полк приехал командующий группировкой и, увидев, что солдат кормят перловкой, раскричался, пообещав разогнать всю тыловую службу. После того ни перловки, ни сечки, ни овсянки в рационе не было, но и рис, и гречка, и пшенка, приготовленные неумелыми полковыми поварами — теми же солдатами срочной службы, были не намного вкуснее.
— Не, так дальше жить нельзя. — Бедрицкий в сердцах бросил ложку, и она звонко стукнулась о дно котелка. — Тут если «духи» и не подстрелят, так желудок точно накроется… Когти надо рвать, пока не поздно. Как думаешь?
Подобные разговоры напарник заводил не впервые, и Дроздов отреагировал довольно вяло:
— Никак не думаю.
— У тебя что, кочан вместо головы?!
— Ну, а ты что думаешь… в плен, что ли, сдаться?! — вновь огрызнулся Дроздов, начиная мыть котелок, черпая воду из зеленого бачка-термоса.
— Ну, ты совсем дурной пацан… Этим разве можно сдаваться. Это если бы с американцами или англичанами воевали, — мечтательно закатил глаза Бедрицкий. — Тем любо-дорого сдаться, у них в тюрьме лучше, чем у нас на воле. А этим зверям… ислам заставят принять, издеваться будут, не-е… Я вот чего… слушай. — Бедрицкий понизил голос и опасливо обернулся, хотя ближайший пост находился метрах в трехстах, и к ним даже по ходу сообщения невозможно было подойти незамеченным. — Как думаешь, если в ладонь себе стрельнуть, это больно?
Дроздов выплеснул воду из котелка за бруствер.
— У тебя что, крыша съехала… себя калечить?
— Так ведь наверняка комиссуют или в госпиталь надолго ляжешь. А война эта на год, а то и больше. Десять раз убьют. До Грозного дойдем, штурмовать придется. Там одними контрактниками не обойдутся, и мы пойдем… А это хана. Там они нас с подвалов, с чердаков мочить будут.
Мужики, что в прошлый раз воевали, говорили, что там батальон за сутки выбивали. Нет, ты как хочешь, а я до Грозного тянуть не хочу, хоть как, но свалю отсюда.
— Дурак, за членовредительство судить будут. И искалечишься, и в дисбат загремишь. — Дроздов тщательно отмывал скользкую после киселя кружку.
Дроздов не принимал всерьез заявлений Бедрицкого, тот, чем ближе к вечеру, заводил подобные разговоры, постепенно скисая, и к темноте уже ничем не напоминал человека, решившегося на самострел, а скорее побитую, смертельно напуганную собаку. Он всегда шел в дозор в паре с Дроздовым, зная, что тот никогда не проболтается о животном страхе, заставляющем его с наступлением темноты забиваться в угол окопа и всю ночь дрожать мелкой дрожью.
Сплошной линии обороны здесь не было. В обязанности дозорных входило вовремя заметить противника, поднять тревогу по телефону или, открыв огонь, вызвать подкрепление. Правда, на этом рубеже до столкновений пока не доходило. Будучи обнаруженными, боевики сразу же отходили в «зеленку», не желая принимать бой на открытом пространстве.
Вот-вот должно начать темнеть, и надо было спешить с чтением письма. Дроздов вздохнул и достал помявшийся в кармане конверт. Увидев его, Бедрицкий встрепенулся:
— Что, почта была?
— Да, вот письмо от матери получил.
— А мне… мне не было?
— Не знаю, Галеев вот сунул… больше ничего не сказал. Нет, наверное, он же знает, что ты со мной в наряде.
— Что они там, суки, вола за… тянут. Обещали же… Тут каждую минуту под смертью, а они там… сволочи.
Бедрицкий, как и Дроздов, рос в «неполной» семье, без отца. Но у матери, универмаговской продавщицы, по его словам, всегда были хахали, и нынешний, со связями, обещал помочь.
Дроздов разорвал конверт и вынул пачку сложенных вдвое тетрадных листов, исписанных знакомым округлым почерком.
2
«Толенька, сынок, здравствуй. Наконец-то дождалась от тебя письма. Пиши как можно чаще, что бы ни случилось. Господи, ты все-таки попал в это пекло. За что такое наказание? И без того я всей жизнью наказана, тебе-то за что? Видно, весь род наш невезучий. Прадеда твоего кулачили, а богаче его не трогали, деда на войну с язвой забрали, а его дружкам здоровым бронь сделали, он в могиле давно, а они, некоторые, и по сей день живы и здоровы.
Прости, сынок, понесло меня, но не стану зачеркивать, рвать и новый лист начинать, боюсь, остановлюсь и потом уже не смогу написать все, что хочу, духу не хватит. Ты прости меня, Толя, что не сумела тебя от армии уберечь. Кляну себя за дурацкую стеснительность мою. Господи, ведь у матери на первом месте должно быть ее дитя, а все остальное — ерунда, чушь, мишура. Ведь знала, что новая война с чеченцами неизбежна, но думала, что еще не скоро и ты успеешь отслужить. Забыла, что мы все невезучие, на авось понадеялась…»
Начался обстрел. Работал «ГРАД» с вершины горы. Воющие искрящиеся снаряды проносились над головой и отзывались эхом разрывов где-то за «зеленкой». Продолжавшийся минут пятнадцать обстрел прекратился так же внезапно, как и начался, видимо, корректировщики сообщили, что «духи» покинули обстреливаемый «квадрат». Тут же над вершинами гор проплыли несколько «вертушек» туда, куда только что летели снаряды.
Содержание письма пока что соответствовало ожиданиям. Дроздов с некоторым усилием вновь заставил себя читать — до конца послания было еще далеко.
«… Могла, могла я тебя, сынок, избавить от призыва, наскрести, занять деньги, к отцу твоему, наконец, обратиться, сунуть кому надо, чтобы болезнь тебе выдумали, многие ведь так поступали. Прости, прости меня, дуру, с принципами моими, будь они прокляты. Тебе, конечно, мои причитания не помогут, но я хочу хоть отчасти искупить свою вину перед тобой. Сейчас, конечно, все от тебя зависит. Толя, сыночек, сделай все, что в твоих силах, но останься жив, вернись оттуда. Прости за все: за то, что рос без отца, детства нормального, даже образования я не сумела тебе дать, прости. Но сейчас надо думать о том, как тебе выжить, и для этого я хочу поделиться своим опытом. Не знаю, поможет ли это тебе, но сейчас это все, что я могу для тебя сделать…»
— Что мать-то пишет? — спросил Бедрицкий, пытаясь сосредоточиться на мытье посуды.
— Да так, переживает, — не отрываясь от письма, ответил Дроздов.
— А моя не переживает… Я уж сколько писем отправил, а она на три письма одним отвечает. Некогда, хахалей своих ублажает, сорок пять уже, а все никак не нагуляется. Плевать ей, что меня тут каждый день угробить могут.
— Не может мать так к сыну относиться, — оторвался от чтения Дроздов.
— Ты мою не знаешь. Я ей на… не нужен. Она мне сколько раз говорила, что я ей всю жизнь испоганил, из-за меня ее замуж никто не взял.
— Все равно не может, — убежденно повторил Дроздов. Он встал, и, осторожно выглянув из-за бруствера, убедился, что все вокруг спокойно, хотя и без того днем активности от «духов» было ожидать трудно. Он сполз назад, в окоп, и возобновил чтение.
«… Прошу тебя отнестись к тому, что расскажу дальше, серьезно, это может тебе пригодиться. Ты ведь знаешь, что я училась в Краснодаре, в пединституте. Там работала старая знакомая твоей бабушки, она и помогла мне поступить. Но то, что меня вместе с несколькими другими выпускницами по распределению направили в Чечню, тогда это была Чечено-Ингушская АССР, я никому никогда не рассказывала. Слухи о тамошних ужасах уже и тогда ходили, но они были настолько невероятны, особенно для меня, приехавшей из Центральной России, что я бы в них никогда не поверила, если бы сама не увидела. В то время отказаться от распределения было почти преступление, и мы поехали в этот райцентр, не хочу даже называть его, там везде, где большинство населения составляли чеченцы и ингуши, творилось то же. Власть же посылала нас, молоденьких девчонок, так же, как в обычный русский город или село. Тогда я сбежала буквально через несколько дней после того, как приехала, не успев даже выйти на работу. Потом имела массу неприятностей, даже диплома лишить грозили. Позднее я узнала, что пережили мои подруги, там оставшиеся. Те из них, кто не находили чеченцев, которые за постель соглашались стать их защитниками и покровителями, подвергались каждодневным оскорблениям днем, а ночью баррикадировались в общежитии и выдерживали настоящую осаду, потому что к ним постоянно рвались местные джигиты. И все равно насилий многим избежать не удалось, как правило, групповых. А потом женщины-чеченки плевали им в лицо в школе и на улице, а мальчишки, их же ученики, швыряли камнями. Жаловаться, писать куда-то их отговаривала местная администрация, просто запугивали, и они молчали. И вырываясь оттуда, они молчали о своем позоре, молчат по сей день и никогда не признаются.
Тебе трудно в это поверить, и, наверное, ты не понимаешь, зачем я тебе об этом пишу. Потерпи, прочитай все до конца. Только сразу хочу тебя предупредить, чтобы ты не воспринимал чеченцев поголовно как нацию преступников. Просто в чеченской глубинке всегда была такая норма поведения в отношении к русским. Примерно то же можно сказать и обо всех прочих кавказских народах, но чеченцы всегда были «лидеры». А в своих семьях эти ночные насильники вполне могли быть отзывчивыми, вежливыми детьми, заботливыми отцами, мужьями, братьями. Я тебе об этом пишу, чтобы ты, не знающий Кавказа, понял, что представляют собой люди, против которых тебя направила наша проклятая во все времена власть, а я не смогла тебя уберечь…»