Никто из девчат, конечно, не догадался, что последние ее слова адресовались не им. Засмеявшись, Катя побежала туда, где желтели на земле кучи суперфосфата, и запела:
И тот, кто с песней по жизни шагает…
Глава четвертая
Шел июнь 1941 года, когда, демобилизовавшись, Федя вернулся в Калинин. Прямо с вокзала он направился в обком. В выцветшей гимнастерке, туго стянутой ремнем, он по-военному четко размахивал руками и восхищенно смотрел по сторонам. Вот здесь, когда уходил в армию, стояли деревянные, почерневшие от старости халупы, а теперь высятся пятиэтажные дома с широкими окнами, с балконами. Вон там, где сквозь изгородь сквера сочно зеленеют кусты акаций и всеми красками горят на фигурных клумбах цветы, был замусоренный пустырь… Город неузнаваемо помолодел за эти четыре года.
Из обкома Федя вышел вместе с директором Головлевской МТС. Радостно потирая руки, директор говорил:
— Уж как хочешь, дорогой, брыкайся не брыкайся, а я тебя не выпущу.
— Зачем же брыкаться, когда согласие дал? Директор взглянул на Федю, и радость в его глазах потускнела.
— Нет, по лицу вижу — без энтузиазма ты… Об институте думаешь? Брось! Успеешь. А мне просто шах и мат: половина тракторов «заморожена», а уборка на носу. Два выговора, — голос его дрогнул, — и все по объективным обстоятельствам.
Вытащив из кармана платок, он провел им по седеющим усам.
— Товарищ Зимин — вот ты его узнаешь — никаких обстоятельств не признает: вынь да положь, чтоб к началу уборки все тракторы были, как новенькие, хоть сам чини… Дорогой мой, да если бы технические познания — конечно, сам бы! А механики… Где их найдешь? Закончат образование и тотчас норовят на заводы-гиганты да в крупные города.
Он взял Федю за рукав гимнастерки и решительно проговорил:
— Как хочешь, а без драки от себя не отпущу.
— Драться со мной не советую, Матвей Кириллович: я на белофиннах натренирован.
Федя шагал крупно, и директор едва поспевал за ним.
— Значит, в понедельник, рано утречком? — спросил он, с уважением покосившись на медаль «За отвагу», украшавшую широкую федину грудь.
— Рано утречком.
— Ну, гляди. А может, все же завтра? А? Завтра у нас на Волге большое гулянье. Весь народ будет.
— Нет, товарищ директор, до понедельника. — И Федя решительно протянул ему руку.
* * *
В своей комнате он нашел все на том же месте, как оставил четыре года назад, и лишь толстый слой пыли, покрывавшей вещи, стены и окна, свидетельствовал, что комната была необитаема долгое время.
На столе лежали запыленные листки с набросками для очерка о залесской избачке.
Федя ничего не знал о ней. На другой же день по приезде в часть он послал Кате письмо, интересуясь, понравился ли ей очерк, который он написал перед отъездом в армию. Катя не ответила.
Подойдя к столу, Федя собрал разбросанные листки в стопочку и задумался.
Вспомнились первые дни армейской жизни. Казалось, все в природе сговорилось тогда напоминать ему о Кате. Плыли по небу облака — белые-белые; они таяли, разрывались, и место разрывов заполняла радостная голубизна, похожая на голубизну катиных глаз. Ночью, когда в казарме все затихало, а он стоял на часах, свет луны, падавший сквозь качавшиеся ветки тополей на желтоватую дверь, напоминал ему ее волосы…
Любовь?.. Нет! Просто приятно было вспомнить: мысль, что в родном краю живет такая милая девушка, согревала душу.
Он сдунул с верхнего листочка пыль и прочитал несколько слов. Они ничего не сказали бы постороннему, а на него от них повеяло очарованием июньского дня, проведенного им в Залесском и Ожерелках.
«Тогда не пришлось, а теперь, если никуда не уехала, наверняка встретимся. В одном районе будем. Да к тому же Головлевская МТС обслуживает и Залесское и Ожерелки.
Интересно продолжает ли она заведовать избой-читальней или выращивает лучший в мире лен? Или, может быть, учиться уехала?..»
Он попытался вспомнить ее лицо. Память сохранила искрящиеся глаза, шелковистые волосы, сочные губы, выпуклость скул, несколько широковатой нос… Но когда он пытался соединить все это вместе, ничего не получалось: лицо Кати расплывалось туманным пятном.
«Забыл, — удивленно подумал Федя. — Странно…»
«Весь народ на Волге будет, — вспомнил он слова директора. — А может, и Катя?»
Не спалось всю ночь. Едва стало светать, Федя встал. Времени: до прихода поезда оставалось в обрез. Он наскоро умылся и, уложив в чемоданчик еду, побежал на вокзал.
В вагоне было тесно, к Федя остался на площадке. Когда поезд тронулся, в лицо пахнуло свежестью, утреннего ветерка.
«Как тогда», — подумал он радостно.
Поезд, дробно выстукивая, шел мимо хлебного поля. Земля в этом году необычайно расщедрилась: пшеница только что начала наливаться, а поднялась так высоко, что у людей, пробиравшихся полем, видны были лишь головы да плечи. Вдали, в зеленом разливе хлебного поля, мелькнули два голубых островка — цвел лен. Прошумел мимо лес, и опять широко, как Волга в половодье, поплыла, закружилась зеленая пшеница…
На площадке стояли две женщины; одна лет тридцати, курносая, с веселыми голубыми глазами, другая — с сединой в волосах и со множеством рябинок на желтом морщинистом лице. Обе ехали из Москвы, с Всесоюзной сельскохозяйственной выставки…
— Какой урожай из земли прет, батюшки мой! — восхищалась пожилая. — Земля, она чувствительная — ласку и внимание любит. Приголубь ее по-сердечному, и она не останется в долгу, отблагодарит. А кто кое-как в земле ковыряется, тому и она осенью шиш покажет.
— Это беспременно, — согласилась другая, одергивая вязаную кофточку. — Катя наша говорит: земля-то…
Федя не расслышал, что дальше сказала, женщина: перед глазами с грохотом замелькала решетчатая стена мостового пролета. Когда она оборвалась, словно отброшенная назад ветром, он с живостью спросил:
— Какая, вы сказали, Катя?
Женщина обернулась.
— Наша… Волгина…
— А вы откуда будете?
— Мы — головлевскне.
— Значит, Волгина в Головлеве работает?
— Приходится, и работает, — ответила пожилая, пытливо вглядываясь в его лицо. — Она, милый, везде работает: и у нас и в других местах.
На площадку вышел кондуктор и предложил всем зайти в вагон.
В вагоне тоже шумно говорили об урожае, о земле, о выставке.
— Был такой грех… — долетел до Феди веселый, по-мальчишески звонкий голос, и тут же пропал, заглушённый взрывом хохота. Заинтересовавшись, Федя прошел вперед и увидел худощавого, невысокого роста старика в голубой рубахе, туго стянутой крученым поясом. Над левым кармашком поблескивал орден «Знак почета». Череп у старика был почти голый; глаза под седыми лохматыми бровями шустрые, с хитринкой.
— Прослышал я про одного человека… — рассказывал он девушкам, тесно сидевшим на лавке против него, — по этой части науку двигает… Богомолец… Поди, чай, слышала, Прокофьевна?
— Нет, Михеич, не приходилось, — отозвался с верхней полки ласковый, певучий голос, показавшийся Феде знакомым.
— Ну, ну? — заторопили девушки.
— Чего нукаете? Я не конь, красавицы, — засмеялся старик. — Ну, думал я, думал, да и напиши ему: так, мол, и так, советский чудотворец, до вашей ученой милости. Ежели нельзя, говорю, помолодить, ну, там, комсомольцем сделать, так, пожалуйста, нельзя ли остановить года? Не жениться мне, — он скосил глаза на сидевшую с ним рядом высокую, внушительного объема старуху, — нет! Детей-то, говорю, мы вот с бабой и так целый колхоз народили…
Щеки старухи зарумянились.
— Да будет тебе, Никита, — сказала она. — Такое при народе говоришь… Не стыдно?
— Отчего же стыдно? Так прямо, красавицы, и отписал ему запросто. Я, мол, и стариком с превеликим впечатлением проживу, лишь бы подольше. Это, мол, вполне нашему колхозному интересу соответствует. Ведь жизнь-то… Гляньте вокруг!