Лозневой пошел в дом.
В доме Логовых уже поджидали Лозневого, и, как бывает в таких случаях, пытаясь скрыть волнение, все занимались мелкими, ненужными делами: Анфиса Марковна гремела посудой, Марийка подметала пол, хотя его подмели недавно, Фая распутывала какие-то нитки…
Узнав, что Лозневой пошел с гитлеровцами отбирать теплые вещи, и понимая, что теперь ему не миновать их дома, Марийка сказала матери и сестре:
— Вы не мешайте, я сама поговорю с этой змеей!
— Загорячишься, только и всего, — сказала мать.
— Не буду я горячиться!
Марийка ожидала Лозневого в большом возбуждении. Лицо ее горело сильным румянцем, в глубине черных глаз все сильнее и сильнее разгорался дрожащий блеск, как отражение звезд в ночном пруду. Это были знакомые родным признаки наивысшего проявления ее озлобленности.
…Перешагнув порог, Лозневой первой из всех в доме увидел Марийку. И — удивительное дело — он понял, что у него все еще прочно держится впечатление от первой встречи с ней. Он опять подумал: где-то и когда-то он видел ее, видел задолго до того, как оказался в Ольховке. Но где? Когда? Эта мысль опять пришла, вероятно потому, что Марийка на первый взгляд показалась такой же, какой он впервые увидел ее на лопуховском дворе. Но уже в следующую секунду Лозневой заметил, что у Марийки совсем не так, как тогда, блестят ее прекрасные черные глаза… Она стояла, держа в опущенной руке веник, и с явным чувством превосходства, наслаждаясь своим безмерным презрением, которое сквозило в каждой черточке ее лица, смотрела на Лозневого. У нее раза два брезгливо подернулись пылающие губы, а затем она спросила:
— Ну что, грабить пришел?
Лозневой понял, что о примирении не может быть и речи — не только сейчас, но и никогда… Он спросил:
— Зачем вы… говорите так?
— А что, не нравится? Грабители, оказывается, любят, чтобы как-нибудь иначе говорили об их ремесле? Зачем же пришел? Может, собирать добровольные пожертвования теплой одежды на немецкую армию?
— Ну, зачем крайности? — кисло морщась, возразил Лозневой. — Я вам обязан жизнью, я не забыл этого… У вас ничего не возьмем. Я зашел просто поговорить.
Анфиса Марковна не вытерпела.
— Поговорить? — крикнула она. — Да что ты и сейчас-то врешь?
Лозневой обернулся к Макарихе:
— Вы напрасно оскорбляете меня!
— Напрасно? А зачем же тогда немцы на дворе шарят?
Марийка взглянула в окно и, увидев, что гитлеровцы лезут в хлев, вспыхнула еще ярче и подступила к Лозневому, не в силах сдержать своей ярости.
— Шарить? — крикнула она. — Зачем шарить? У нас ничего не спрятано! Вот оно все!
Она подскочила к вешалке, сорвала с нее две шубы, швырнула их под ноги Лозневому.
— На, бери! Мало?
Затем схватила с печи старые валенки, из печурки — варежки, с гвоздя — шаль и все это тоже бросила к ногам ненавистного предателя.
— На, подлец, давись!
Лозневой растерянно молчал, пятясь к двери.
— Еще мало?
Марийка бросилась на лавку, сорвала с ног валенки и, вскочив, один за другим с большой силой бросила их в Лозневого: один валенок пролетел мимо, другой угодил ему в плечо.
— На, подлец, на!
Спасаясь, Лозневой кинулся из дома.
Немецкие солдаты закончили обыск на дворе. Они ничего не нашли. Увидев и Лозневого без вещей, они спросили в один голос:
— Найн?
— Найн! — машинально ответил Лозневой.
— О, Русь, бедна!
Стиснув зубы, Лозневой вышел со двора…
В этот день Лозневой особенно остро почувствовал, как ненавидят его ольховцы. Ненавидят не меньше, а больше, чем гитлеровцев. В каждом доме его встречали гневными и презрительными взглядами. В каждом доме!
Возвращаясь из комендатуры, после того как было закончено изъятие теплых вещей по всей деревне, Лозневой вспомнил об Ерофее Кузьмиче. Староста оставался теперь единственным в деревне его соучастником по службе у оккупантов. Но последний разговор с Ерофеем Кузьмичом озадачил Лозневого. Не теряет ли он и этого, единственного теперь, соучастника? Конечно, последний разговор не доказывал еще, что Ерофей Кузьмич из-за своей обиды может порвать с немцами, но все же обида его была велика… "А вдруг переметнется? — подумал Лозневой. — Возьмет да и меня еще отравит…" И Лозневой невольно остановился посреди дороги.
Его окликнули из ближнего двора:
— Владимир Михайлович, теперь-то зайдете?
Анна Чернявкина стояла на крыльце в пестром ситцевом платье с непокрытой головой, от легкого ветерка у ее висков шевелились рыжие кудряшки.
— Зайти? — переспросил Лозневой.
Анна сама, хотя и возражал Лозневой, сняла с него шарф, помогла стянуть полушубок, все это повесила на гвоздь, поближе к печи, а варежки расстелила в широкой печурке. Заботливо осматривая Лозневого, сказала:
— Сырость-то сегодня какая! Валенки не промокли?
— Нет, ничего, — Лозневой застеснялся от внимания Анны. — Сухие.
Но Анна нагнулась перед ним, ощупала валенки.
— Да ты что? Вон как напитались! Снимай!
Она достала с печи сухие, теплые валенки и заставила Лозневого переобуться. Он переобулся и только тут вдруг вспомнил, что ведь это валенки Ефима Чернявкина. Еще вчера Лозневой видел эти валенки с растоптанными и косыми пятками на ногах живого Ефима! Первой мыслью было снять их, но Анна уже потащила Лозневого к столу, и он сел за стол с опущенными глазами.
— Устал? — спросила Анна, накрывая на стол.
— Устал немного.
— Да, трудно одному… — вздохнула Анна. — Ой, как трудно одному, где ни возьми! Вот мое дело. Можно сказать, вы образованный человек, а не поймете, как трудно мне в одиночестве! Ведь здесь-то, в деревне, мне страшнее жить, чем одной в поле, чем в темном лесу! Где угодно! Ведь кругом народ! Вы понимаете, как это страшно?
— Я сам хотел зайти, — сказал Лозневой, — потому и остановился у двора… Только думал: стоит ли, не помешаю ли?
— Ох, ты! — Анна опять вздохнула. — Занялся делом и, видно, мало думаешь о жизни, а и думаешь, так не то… А я вот думаю… — Анна оглянулась на дверь, затем приблизилась к Лозневому и сказала шепотом: — И знаешь, что надумала? Надумала, что жить страшно!
Только теперь Лозневой отчетливо понял, что Анна — единственный в деревне совершенно надежный для него человек. Одна Анна, и никого больше! И еще тяжелее опустились у Лозневого веки…
— Устал ты, устал! — сказала Анна, ставя перед Лозневым большую эмалированную миску дымящихся щей. — И за каким чертом эти шубы да валенки им сдались? Неужели для армии? Придумал же кто-то! А народ, знаешь, какой? Он эти шубы век будет помнить, вот что! Зря они!
— Да, зря, — подтвердил Лозневой.
— Ох, как ты устал! — опять сказала Анна и поставила на стол бутылку самогона. — Выпьем по одной? Помянем Ефима?
Выпили молча, не чокаясь.
— Одному мне невозможно, — сказал затем Лозневой. — Деревня довольно большая. Ерофей Кузьмич совсем ничего не делает. Надо искать другого человека. А где найти?
— Разве найдешь!
После чашки самогона Анна порозовела и помолодела: лицо у нее было нежное, со следами веснушек у вздернутого носа, глаза светились, как зеленое бутылочное стекло на солнце.
Сейчас Анна особенно не понравилась Лозневому: сегодня он видел Марийку, а разве можно после этого так скоро увидеть красоту какой-либо другой женщины? "Она и в подметки не годится Марийке, — думал Лозневой, устало хлебая щи и поглядывая на Анну. — Все в ней вульгарно. Эти глаза, эти кудряшки… И походка какая-то деланная. Ну, зачем так дергает бедрами? И самогон так пьет… Фу!" Он невольно, безотчетно сравнивал все в Анне с достоинствами Марийки, и от этого Анна казалась еще хуже, чем была.
Вскоре Лозневой встал из-за стола.
— Надо идти. Темнеет.
— А куда идти? — спросила Анна.
— Домой.
— Домой? А где у тебя дом?
Лозневой подумал: "И правда, где дом?" Он вспомнил, что идти-то надо, конечно, не домой, а к Ерофею Кузьмичу, к человеку с неясными думами, да еще на окраину деревни. А Лозневой знал: во многих местах вокруг действуют партизаны.
— Переходил бы ты, Михайлович, ко мне, — вдруг серьезно сказала Анна, словно опять отгадала мысли Лозневого. — И мне одной страшно, и тебе, я думаю, не очень-то весело, а вместе нам все, глядишь, полегче будет. Да здесь и комендатура поближе, охрана, а там ты на самом краю. Придут, утащат в овраг, и след твой простыл!
Лозневой ответил глухо, опустив глаза:
— Не боишься греха?
— Какой тут грех, подумаешь! Испугалась я! — цинично ответила Анна и опять приблизилась, почти крикнула: — Я народа боюсь, вот что!
Она сама подала Лозневому его одежду.
— Придешь как квартирант, вот и все! Мой дом, разве я не могу пустить человека на квартиру? Когда придешь?
— Это надо обдумать.