Тренер говорит: «Недоумок ты западно-техасский, врун, сучий потрох. Ох и рад я, Мэрфи, что тебя зацепило. Рад, что они до тебя добрались. Твой личный счет — смех и слезы. Я всегда говорил, что хер когда ты сможешь головным ходить». Тренер рыгает и ощупывает грудь.
Мэрфи с грязно-белой бритой головой говорит: «Ох, остань, сарж. Дай гучку подрочить».
Кто-то смеется, но это не Тренер. Тренер валится на спину, выплевывая кровь.
Проходящий мимо санитар на мгновение наклоняется к Тренеру и идет дальше. Санитар тычет большим пальцем через плечо и говорит носильщикам: «Жетон в зубы, и в мешок».
Кто-то где-то воет, долго и жутко, и в голову приходит мысль: «Не может же человек так орать», и носильщики, которые загружают раненых, застывают и прислушиваются. И видно, что один из носильщиков, невысокий парень с брюшком, увешанный подсумками, до отказа набитыми перевязочными пакетами, мочится прямо в штаны, но еще не знает об этом. Он прислушивается к этому вою, а на лице его такое выражение, будто заостренный колышек только что пронзил ему ногу.
Мексиканец с большими запатинскими усами и красной «М», поставленной ему на лоб бельевым карандашом — чтобы видно было, что морфий ему вколот — раскачивается взад-вперед, а тем временем его пухлощекое округлое лицо с квадратными белыми зубами рассказывает всем по-мексикански о том, что он только что разработал убийственную программу мести, потому что гуки похерили всех его друзей. Санитары привязали мексиканца канатом. В промежутках между своими испанскими угрозами он повторяет нараспев, качаясь взад-вперед и натягивая канат: «Откат — п…ц всему. Откат — п…ц всему».
* * *
Когда меня укладывают в чрево дрожащей машины, похожее на пещеру, я вижу, как солдаты кувалдами вгоняют в землю стальные прутья, отыскивая тоннели для тоннельных крыс. Тоннельные крысы — искусные старатели, умельцы раскапывать всякие штуки там, где им быть не след.
Солнце закатывается, но в какой-то тоннель зашвырнули гранату «Вилли Питер», и деревня освещена белыми и желтыми вспышками вторичных взрывов. Индуцированные разрывы гремят как груженый боеприпасами состав, который взрывается от жара.
Армейские санитары поднимают на борт вертолета раненого и укладывают его рядом со мной, непрестанно разговаривают с ним, ободряя, осторожно прикасаясь к нему, чтобы он не ощущал себя брошенным, но можно разглядеть выражение их глаз, а выражение их глаз уже объявило его покойником.
После того как последний санитар загружает последний похоронный мешок, словно тяжеленный тюк с бельем, санитары спрыгивают через грузовую дверь и забегают под свист турбин, низко пригнувшись, чтобы не попасть под почти невидимые лопасти, отворачивая лица от укусов воздушных струй.
Я плыву в морфийном тумане, отключившись, и все происходящее, в чем я участвую, движется все медленней и медленней, и движение это может застыть и прекратиться в любой момент.
Я откидываюсь спиной на борт грузового вертолета «Чинук», плотно зажатый между убитыми и ранеными солдатами, которых набили сюда до отказа. Прям как в животе зеленого алюминиевого кита. Цепляюсь за красные нейлоновые ленты, протянутые вдоль борта.
Ветер с воем врывается через открытую грузовую дверь. От него должно быть очень холодно, но мне тепло.
Я погружаюсь в теплый сон, а армейский санитар напротив меня диктует в трубку полевой рации. Он зачитывает имена и личные номера погибших. Где-то далеко отсюда в уютной тихой конторке крыса-сачок без проволочек обращает липкую красную кровь в чистые белые формуляры, чтоб ее можно было взять на учет и забыть.
Голос санитара звучит безразлично и монотонно: «Э-э-э, повторяю, э-э-э, докладываю: четырнадцать, повторяю: один-четыре Кило Индия Альфа и тридцать девять, три-девять, э-э-э, повторите, прием. Никак нет по последнему запросу. Повторяю, три-девять Виски Индия Альфа. И один круглоглазый военнопленный, Папа, Оскар, Виски, с множественными рваными ранами…»
Мелодичный ритм санитарского голоса убаюкивает, а он продолжает, жует резинку не прерывая разговора, передает данные и заканчивает: «Множественные раны из дробовика в нижней части живота … травматичная ампутация правой ноги ниже колена. Есть по последнему. Дальше никак нет. Связь кончаю».
Я мысленно выхожу из тьмы в Алабаму. Только что кончился дождь, и я шагаю по вспаханному, запекшемуся под солнцем кукурузному полю, разыскивая кремневое индейское оружие.
Ф-воп! Ф-воп! Ф-воп! И мы оставляем землю позади, а снаружи темень, и я, по ту сторону этой тьмы, вижу сны и не чувствую себя несчастным, потому что знаю: что посеешь, то и пожнешь, и что будет, уже не за горами. Братья Нгуен с оставшейся в живых близняшкой Фуонг, и Ба Кан Бо, и Дровосек, и Боеболка, и командир Бе Дан, и жители деревни Хоабинь выйдут из джунглей, чтобы возобновить борьбу, потому что это их земля, а мы по ней топчемся.
Я качаюсь на волнах теплого сна и воспоминаний, и меня греет мысль о том, что не успеет взойти солнце, как Дровосек с командиром Бе Даном вернутся в деревню, расставят часовых, перевяжут раненых и похоронят мертвых. И мертвые останутся навеки среди живых, уснув в священной земле, богатой и плодородной, удобренной кровью и костями предков.
Дровосек и командир Бе Дан сделают все как надо. А потом они вдвоем пойдут искать Сонг.
* * *
Медэвак грохочет в ночном воздухе как летающий товарняк. Ветер такой приятный, прохладный и чистый. Сквозь долбежку лопастей до нас доносится огонь из автоматического оружия, откуда-то далеко снизу.
Мы обгоняем другие чопперы, и кто-то включает освещение. В качающемся чреве метелки раненые льнут друг к другу в темноте, облитые тусклым красным светом габаритных огней.
Улетая из холодного РВ, мы глядим через открытую грузовую дверь на звезды — детишки-убивцы с окровавленными бурыми лицами. Наши лица покрыты масками из пота, грязи и дыма. Мы полуобнажены, штаны и ботинки срезаны санитарами, большие белые медицинские жетоны для раненых прикреплены к полевым курткам, на лбах начерканы стеклографом грубые красные буквы «М». Мы представляем собой шайку усталых, оборванных хряков, завернутых в грязные пончо и изрешеченных в хлам.
Мы щурим глаза, но не дергаемся, когда холодный ветер с силой врывается через открытую грузовую дверь и хлещет нас по лицам грязными перевязочными бинтами, и стреляет холодными каплями крови, которые пронизывают воздух как пули.
Чоппер попадает в нисходящий поток, и неожиданно возникшая тяга за вертолетом с силой дергает за болтающиеся белые полевые перевязки, и несколько окровавленных бинтов вытягивает через открытую грузовую дверь, и мы оставляем в небе за собой след из крошек-привидений.
История — это кошмар, от которого я пытаюсь проснуться.
Джеймс Джойс. «Улисс»
Лишь мертвым дано узреть войну до конца.
Платон
В белой палате для лежачих каталы играют в баскетбол.
Мужчины, не так давно перенесшие ампутацию, играют в баскетбол, учатся управлять новенькими блестящими креслами-каталками. Научишься играть в баскетбол, сидя в каталке — сможешь делать почти все прочее. Кроме как ходить.
Стоишь, пялясь через стеклянную дверь на энергичных ампутированных, а медсестры дотягиваются до тебя из беззвездных пустот. Доктора и сестры зовут ампутированных «ампами» или «ампушками». Сами ампутированные, что вроде как поближе к реальности, халявы не признают и предпочитают называть себя калеками.
Калеки — это куски людей с подключенными к ним мозгами; по странному стечению обстоятельств они до сих пор живы, это безоружные мужчины, которые ушли когда-то на войну и вошли в контакт с вражеским взрывным устройством, им так не повезло: убило лишь наполовину. Если страдания и впрямь облагораживают душу, то война во Вьетнаме облагородила калек дальше некуда.
* * *
Крутые медсестры заставляют вернуться в собственную палату и улечься на шикарную чистую шконку. Шконка такая мягкая, что лежать на ней неудобно, после года спанья на тростниковой циновке в углу хижины Дровосека во вьетнамской деревне Хоабинь. Три месяца провалялся на этой шконке, в положении для стрельбы лежа, застыв по стойке «смирно», как примерный морпех — овощ, дожидающийся своей очереди быть опущенным в рагу.
Справа по борту сексуальная медсестра протирает губкой Морпчелу, парализованного по рукам и ногам. Морпчела выложен напоказ в чистой голубой пижаме как манекен из одежного магазина. Медсестра с губкой — лейтенант (мл.) Одри Браун. Все в палате, у кого остались ноги, мечтают ей запердолить, а у кого остались руки — замацать.
Действие укола дарвона, впрыснутого в парализованного по рукам и ногам Морпчелу, кончается. У него уже начинает болеть нос, потому что в нос ему до отказа напихали пластмассовых трубок. Челюсть стянута проволокой. И о боли своей он может поведать лишь глазами. Медсестры реально строго за ним следят, потому что веселиться ему не с чего, и они считают, что он может попытаться сам себя убить, откусив язык и его проглотив.