Оказывается, больше всех писем в роте получает Шубный. Он поддерживает связь со всеми «своими» городами и говорит, что по окончании войны ему придется ехать домой месяцев восемь, а то и год, потому что надо будет побывать и в Харькове, и в Краснодаре, и в Ставрополе, и в Камышине, и в Пятигорске. Его ждут в каждом городе.
— Работаю я в Ростове монтером, прогуливаюсь как-то вечером по набережной, гляжу — сидит на скамейке барышня и семечки лущит… Я — «Орел», я — «Орел». Здесь!.. — вдруг кричит он в трубку.
Это из штаба батальона запрашивают обстановку. Докладываю.
Просыпается Халдей. Спит Никита Петрович беспокойно: ворочается, стонет, взмахивает руками и за ночь раз пять просыпается. Вскочит как угорелый, сядет на нарах, поджав под себя ноги по-турецки, и начнет поспешно крутить длиннющую цигарку. Закурив, снова ложится, тут же, будто проваливаясь в бездну, засыпает, а цигарка падает на пол. Шубный, внимательно наблюдающий за ним, подбирает ее и, затушив, ссыпает табак в металлическую банку. Сам Шубный не курит, махорку свою отдает товарищам, а из табака Никиты Петровича создает НЗ. Когда у нас не хватает табака, мы все пользуемся этими запасами, но так как больше всех курит сам Халдей, то этот табак в основном переходит к нему. Никто, кроме меня, не знает, откуда у Шубного берется табак, не знает и Никита Петрович и всякий раз трогательно благодарит солдата, даже пытается расплатиться с ним деньгами, от которых Шубный благородно отказывается.
Незаметно наступает рассвет. Если глядеть в окошко, видно, как оно сперва голубеет, потом становится все светлее и светлее. Вот уже свет проникает в блиндаж, сперва робко коснувшись лишь края стола, потом растекается повсюду, даже по углам, начинает бороться с желтым пламенем лампы; скоро лампа уже горит, ничего не освещая, и Шубный, погасив, убирает ее под стол.
Выхожу из блиндажа. В овраге сыро. Даже шинель на часовом влажная. На переднем крае стихает перестрелка. Тоненько тенькнула птица и смолкла. Потом тенькнула еще, смелее. В кустах слышится треск. Кто-то лезет напрямик, медведем. Это Макаров. Улыбается:
— С добрым утром!
Часовой казах Мамырканов, из артиллерийских повозочных, маленький, кряжистый, хитроватый солдат, приветливо улыбается Макарову. Ватник на Макарове весь обрызган росой с веток.
Макаров вваливается в блиндаж, сбрасывает с себя ватник и, растолкав Веселкова, забирается на нары. Веселков, зевая и потягиваясь, поднимается и тут же начинает тихонько напевать:
Да эх, Семеновна
С горы катилася,
Да юбка в клеточку
Заворотилася.
— Да-ра-ра-ра-ла-ла… — Он выходит, голый по пояс, из блиндажа с ведром воды в руках, дает Мамырканову: — На-ка, полей.
Мамырканов ставит винтовку в угол и выливает воду на голову своего командира.
— Хороших я тебе, капитан, часовых выделил? — спрашивает Веселков, вытираясь полотенцем. — Чудо, а не часовой. Так, Мамырканов?
— Так, — совершенно серьезно соглашается тот. Скоро выясняется, что за чудо-часовой охраняет наш командный пункт. Выяснение это происходит не совсем обычным образом и с превеликим позором для всех нас. Началось с того, что Мамырканов почему-то начал часто с тревогой заглядывать в дверь. По его испуганному лицу видно, что он хочет что-то сказать, но не решается.
— В чем дело, Мамырканов? — спрашиваю я.
— Так, — печально говорит он.
— А почему вы все в дверь заглядываете?
Он молчит.
— Ну, входите, — говорю я. — В чем дело?
— Меня не надо в разведку посылать, — просительно говорит он, склонив голову набок.
Эта просьба очень заинтересовывает нас. Почему он ни с того ни с сего заговорил о разведке?
— Отчего же это тебя не надо в разведку посылать, а других надо? — спрашивает Веселков, вычерчивая планшет. — Нужно будет — и пошлем.
— У меня дети, трое, — еще печальнее говорит Мамырканов.
— Эко, брат, причину какую нашел — дети! Тут у всех дети, — возражает Веселков. — А если нет у кого, так потом будут. Это уж как пить дать.
Мамырканов некоторое время молчит. Видно, доводы его даже ему самому кажутся не очень убедительными. Потоптавшись в нерешительности, он вдруг тихо, с мольбой произносит:
— Я совсем пропаду в разведке. Ноги больные, ревматизм, трещат. Немец услышит, что тогда будет?
— Ни черта он не услышит! — отмахивается Веселков. — А ну-ка, покажи, как они у тебя трещат.
Мамырканов приседает, но никакого треска мы не слышим.
Он смущенно глядит на ноги:
— Что такое?
— Ладно, иди, — говорит Веселков.
Мамырканов покорно выходит из блиндажа, прикрыв за собой дверь.
— Кто его так напугал разведкой? — спрашиваю я.
— А черт его знает! — говорит Веселков. — Наверно, Иван.
Я смотрю на Ивана Пономаренко, который давится от смеха в дальнем углу блиндажа.
— Ты?
— Та я ж, ну его, — простодушно признается он, вытирая слезы на глазах.
— Для чего это тебе понадобилось?
— Так вин боится разведки, як тот… як его… чертяка ладана. Я с ним побалакав трохи, а вин, дывысь ты… Як вин казав? Ноги трещать, о!
В это время дверь снова открывается. Мамырканов просовывает голову и озабоченно сообщает:
— А я из винтовки стрелять не умею.
— Как не умеешь? — вскакивает Веселков. — А ну! — И быстро выходит из блиндажа.
Идем и мы все за ним следом, очень заинтересованные таким открытием.
— Стреляй! — приказывает Веселков.
— Куда? — покорно спрашивает Мамырканов.
— В небо. Ну!
Мамырканов прикладывает винтовку к животу, нажимает двумя пальцами на спусковой крючок, грохает выстрел, и… Мамырканов сидит на земле, растерянно оглядываясь.
— Толкается.
Наступает неловкое молчание.
«И этот солдат, — думаю я, — стоит на посту возле командного пункта роты!»
— Ты видал такого? — спрашивает у меня Веселков. — Откуда он такой взялся на нашу голову?
Я сердито смотрю на него. Впрочем, Веселков не виноват. Мамырканов прибыл к нам с пополнением, когда мы были на марше. По профессии он чабан, пас колхозные отары, мобилизовали его уже во время войны и направили в строительный батальон. Там ему вручили лопату, кирку, топор, и Мамырканов начал строить в тылу мосты, гати, чинить разбитые бомбами, снарядами, колесами автомобилей, гусеницами тягачей и танков дороги. Дуло карабина, который был вручен ему вместе с лопатой и киркой, он обернул, по примеру других, тряпочкой, в тряпочку же завернул и патроны в подсумке. Стрелять ему было некогда да и не в кого. Но вот однажды, во время налета фашистской авиации, Мамырканов был ранен, попал в госпиталь, откуда и прибыл к нам вместе с бывалыми солдатами. Он тоже выглядел бывалым — имел ленточку за ранение. Веселков тут же зачислил его ездовым и назначил часовым на КП. Я знал, что в охрану командного пункта офицеры обычно стараются выделять тех солдат, которые подходят к поговорке: «На тебе, боже, что нам не тоже», но чтобы до такой степени было не тоже!.. Кто бы мог подумать, что Мамырканов даже стрелять не умеет!
Меняем часового, вызываем из первого взвода сержанта Рытова — стройного, смуглого, чернобрового двадцатилетнего парня, прекрасного пулеметчика.
— Рытов, — говорю я, — научите Мамырканова. Он даже стрелять не умеет.
— Есть научить, — отзывается он. — Разрешите взять во взвод?
— Берите.
— Пошли, — обращается он к Мамырканову, кивнув на дверь, и, круто повернувшись, щелкнув каблуками, выходит из блиндажа.
На следующий день Макаров принимает у Мамырканова зачеты по материальной части оружия и по стрельбе в цель. Докладывает:
— Оружие знает хорошо, стреляет посредственно.
Мамырканов снова занимает свой пост возле КП.
— Ну вот, — говорю я ему, — теперь и в разведку можно идти.
Он печально, через силу улыбается в ответ, и я понимаю — Мамырканову никак не хочется в разведку.
— А я гранаты не умею бросать, — сообщает он.
— Иван, — говорю я, — ну-ка, научи Мамырканова гранаты бросать.
— Есть! Какие прикажете?
— Все: РГД, Ф-1, противотанковые. Все.
Иван рассовывает гранаты по карманам и уводит с собой перепуганного Мамырканова. Скоро в дальнем конце оврага раздаются взрывы гранат. Вернувшись, Иван докладывает:
— Рядовой Мамыркан изучив уси гранаты и готов идти в разведку.
Мамырканов стоит тут же и — как мне кажется — уже придумывает новую отговорку. Я с любопытством смотрю на него: что еще не умеет он делать?
— По-пластунски ползать не умею, — сообщает он час спустя, заглянув в дверь.
Довольно основательная причина, чтобы не идти в разведку. Но уметь ползать по-пластунски полезно каждому солдату. Поэтому я без особых душевных содроганий наблюдаю такую картину: посреди оврага ходит сержант Фесенко, а возле него, пыхтя, ползает Мамырканов. Он норовит передвигаться на коленках, но Фесенко неумолимо требует своего: ползти по земле, распластавшись на ней всем телом, — и Мамырканов постигает эту сложную науку.