Она вошла совсем тихо, остановилась у самой двери и долго стояла не шелохнувшись, глядя не на Валерия, а куда-то в сторону, лицо ее было бледным и, как показалось Валерию, страшно усталым, и такая же, страшно усталая не то полуулыбка не то полугримаса, трогала ее губы. А Валерий впился в нее взглядом, ему сейчас было наплевать на ее усталость и на полуулыбку или полугримасу, он ждал от нее слов, которые должны были решить его судьбу. Ждал, но боялся спросить у нее, потому что если она скажет:..
— На фронт отправится Федор Ивлев. А ты остаешься… И — больше ни слова.
Несколько мгновений Валерий продолжал сидеть молча, точно до него не сразу дошел смысл этих, снимающих с него непомерную тяжесть, слов, потом сорвался с места и бросился к Веронике. Он уже и забыл, как всего несколько минут назад метался вот по этой самой комнате от дикой ревности, как ненавидел Веронику и про себя обзывал ее непотребными словами. Все забыл. Перед ним стояла женщина, принесшая ему избавление от того страшного и неизведанного, которое его ожидало, и он готов был боготворить ее, готов был упасть перед ней на колени. Правда, он не мог понять, почему Вероника не испытывает в эту минуту такой же радости, какую испытывает он сам, но это, подумал он, происходит, наверное, потому, что Вероника еще до конца не осознала, что для них обоих значат ее слова: «На фронт отправится Федор Ивлев. А ты остаешься…» А ты остаешься…
Он, пытаясь обнять ее, протянул к ней руку, однако Вероника неуловимым движением отстранила ее, отстранилась от него и сама, словно его прикосновение к ней было для нее неприятным или даже противным. Но он ничего этого не уловил, и тогда она тихо, но твердо сказала, не скрывая отчужденности в голосе:
— Не трогай меня.
И только тут он заметил, что она явно нетрезвая. Заметил не только потому, что вдруг уловил исходящий от нее запах алкоголя. Он увидел, как Вероника, оттолкнувшись от двери, пошатнулась — и раз, и другой, как она, остановившись посреди комнаты, сделала такой жест рукой, будто вновь от него отстраняясь, и повторила:
— Слышишь, не трогай меня!
Он не обиделся, а может быть, сделал вид, что не обиделся, вдруг засуетился, достал из шкафа бутылку вина, два фужера, плитку шоколада, печенье, выложил все это на стол, пригласил:
— Вероника, милая, давай же отметим все это. Давай выпьем, сам Бог велит выпить за…
Она не дала ему договорить:
— Спасибо, я уже достаточно выпила. Там. У Мезенцева.
Он фальшиво засмеялся:
— Ну и что ж… Какое это имеет значение.
— Вот как?! Для тебя это не имеет значения?
— Слушай, Вероника, почему ты разговариваешь со мной таким тоном? Я ничего не поникаю.
До сих пор она старалась не встречаться с ним взглядом, но сейчас посмотрела на него в упор и не сказала, а выкрикнула:
— Врешь! Ты все понимаешь. Ты все прекрасно понимаешь! И не строй из себя младенца-несмышленыша.
— О чем ты говоришь, Вероника?
— Все о том же. И знаешь что? Давай прекратим. Я устала. И хочу спать. Устраивайся на диване. Я хочу спать одна…
1
Капитан Мезенцев сказал:
— Я понимаю, Ивлев, не так-то просто привыкнуть к мысли, что надо расстаться с женой, с друзьями, но война диктует всем нам свои законы, и как ни тяжело, приходится с ее законами считаться… И все равно привыкнуть к такой мысли очень и очень не просто.
Лейтенант Ивлев ответил:
— А я не сегодня свыкся с мыслью, товарищ капитан, что многие из нас давно уже должны быть там. Кто же, как не мы…
Начальник штаба несколько раз кивнул головой:
— Да, да, лейтенант, вы правы. И я рад, что вы все понимаете правильно.
Мезенцев неплохо разбирался в психологии людей. Что ему в этом помогало, сказать трудно. Вернее всего, необыкновенная его наблюдательность. «Чужая душа — потемки? — думал он… — Ерунда. Никаких потемок нет. Надо только как следует всматриваться в глаза человека в необычную для него минуту. И там ты все увидишь: что-то в них обязательно мелькнет, необходимо лишь вовремя уловить это „что-то“».
И он многое улавливал. Вот, например, летчик Трошин. О нем говорят: «Храбрец, необыкновенно мужественный человек…» А Мезенцев, не высказывая своих мыслей вслух, думал: «Чушь! Никакой он не храбрец и ничего в нем мужественного нет. Скорее всего — трус».
Почему он был в этом убежден? Не раз и не два, когда капитан Мезенцев зачитывал приказ об откомандировании того или иного летчика в действующую армию, он невольно бросал взгляд на лейтенанта Трошина, пристально вглядываясь в его глаза. И видел, как в них мелькала если и не откровенная радость, то чувство огромного облегчения: «Слава, мол, Богу — не меня, пронесло и на этот раз…» Усмехаясь про себя, Мезенцев думал: «Назови я сейчас его фамилию, у этого храбреца задрожат колени…»
Не кривя душой, о себе Мезенцев тоже не мог сказать, что он сам обладает необходимым мужеством… Нет, в этом он стоит рядом с Трошиным. Но Мезенцеву надо было отдать должное: к таким, как Ивлев, он испытывал чувство искреннего восхищения. Вот они приходят к нему: выслушивают приказ об откомандировании в действующую армию, он вглядывается в их лица, пытаясь уловить в них растерянность, смятение, страх, а они спокойно без всякой рисовки говорят: «Кто же, как не мы?» А у многих на лицах написано еще и другое: «Наконец-то! Пришел и мой час избавиться от унижающего меня чувства, которое не дает покоя: почему я до сих пор здесь, когда там дерутся и гибнут другие!»
Он спросил:
— Вы рады, что отправляетесь на фронт?
Ивлев пожал плечами:
— Я знаю, что оттуда не всем нам суждено вернуться. А кому же хочется умирать? Но есть вещи похуже смерти.
— Вы так думаете? Что же, по-вашему, может быть хуже смерти? Ведь после нее ничего не остается.
— Остается! — твердо проговорил Ивлев. — Память.
— Кое-кто говорит, — сказал Мезенцев, — что мертвому память ни к чему. Он ничего не услышит и ничего не почувствует. Я, конечно, так не думаю. Недаром же древние говорили, будто душа человека не умирает до тех пор, пока умершего человека кто-то вспоминает. А потом все предается забвению.
Ивлев промолчал. Ему не хотелось разговаривать с Мезенцевым. Он слишком хорошо знал начальника штаба эскадрильи и не верил ему. «Я, конечно, так не думаю», — говорит Мезенцев. Врет. Это видно по его глазам. Они у него насквозь лживые и трусливые. Но в конце концов наплевать Федору Ивлеву на Мезенцева, ему сейчас не до него. Для Федора Ивлева сейчас главное — Полинка. Для нее разлука с ним будет страшным ударом. Как она перенесет этот удар? Полинка часто ему говорила: «Знаешь, Федя, я, наверное, не совсем нормальный человек. Вот ты уходишь утром на полеты, я остаюсь одна и только и делаю, что поглядываю на часы: скоро ли ты вернешься. А минуты тянутся так медленно, так невыносимо медленно, что мне хочется самой переводить стрелки часов вперед, словно это чему-то поможет. Ну скажи, нормальный человек может быть таким?.. Зато, когда я, выглянув в окно, вижу, как ты идешь домой, начинаю приплясывать от радости, словно пятилетняя девчонка…»
Да, Полинка. С той самой минуты, когда ему сказали об откомандировании в действующую армию, Федор ни о чем другом, как о Полинке, думать не мог. Он почему-то начинал представлять ее то маленькой беззащитной девчушкой, которую хотелось взять на руки и крепко прижать к себе и говорить ей какие-то ласковые слова, утешать ее, успокаивать точно ребенка, предчувствующего беду; то она виделась ему вдруг постаревшей от горя женщиной с внезапно поседевшими прядями волос, с лучиками морщинок у печальных глаз, и тогда Федор весь сжимался от боли и далее встряхивал головой, чтобы избавиться от этого видения.
Так уже повелось, что когда кто-то из летчиков отправлялся на фронт, на аэродроме собиралась вся эскадрилья, капитан Шульга произносил короткую напутственную речь, по-отечески обнимал этого летчика, потом один за другим подходили к нему командиры звеньев, инструкторы, механики, пожимали руки, похлопывали по плечу: «Ну, смотри там, не подкачай!», «Давай быстрей кончай войну и возвращайся», «Будешь драться с фрицами, помни: тебя прикрывает вся наша эскадра…», «Привет Гансу, которого первым вгонишь в землю…», «Не скучай, скоро там увидимся…» шутили, смеялись, балагурили, а в глазах — немой тревожный вопрос: «Доведется ли увидеться?..»
Полинка стояла рядом, ни на мгновение не отпуская руку Федора, ни на секунду не отрывая от него взгляда: наверно, не так уж скоро ее Федя и вернется, ей надо запечатлеть в памяти каждую его черточку, каждое его движение, голос, все, что с ним связано, она потом будет все это видеть во сне и наяву до тех пор, пока он вернется, откроет дверь и скажет, улыбнувшись такой улыбкой, которой больше нет ни у одного человека на белом свете: «А вот и я, Полинка. Небось, заждалась?..»