И, отвечая на жаркие ее ласки, Вениамин крепче прижал женщину к себе, горячо зашептал в ее теплое ухо, поддаваясь неясному волнению:
— Цаган, милая, я тебя тоже люблю. Я тебя сильно люблю, слышишь!
В узкой прорези, заменявшей окно, что было проделано в стенке кибитки, все померкло: и похолодевшее звездное небо, опаленное дневной жарой, и табунки звезд, умирающих перед рассветом, и серпастый холодный месяц, их стороживший. Была только одна Цаган и ее покоряющий, зовущий шепот, он ощущал запах ее волос, смоченных каким-то душистым снадобьем, целовал ее широко раскрытые глаза.
Потом они лежали рядом. Молчаливая и покорная, успокаивающаяся от горячего дыхания Цаган широко раскрытыми глазами смотрела в конусообразный потолок кибитки. Где-то близко заржала лошадь. Ее ленивым лаем поддержал спросонья сторожевой пес, и снова на десятки километров окрест легла величественная степная тишина. Раскинув руки, разметалась смуглая обнаженная Цаган на мягкой душистой овечьей шкуре, безропотная и тихая, будто большая уставшая птица. Веня отчаянно ее целовал, а Цаган, отстраняясь от него, молчала. Потом в новом порыве она потянулась к нему сама:
— Парень, скажи, я тебе не противная?
— Ты, Цаган? — сдавленно засмеялся Веня. — Да как ты посмела это сказать. Ты самая первая у меня в жизни.
Она помолчала и грустно вздохнула:
— Я это поняла, Веня. Знаю, что ты никогда не вычеркнешь меня из памяти… Будешь говорить о любви другой, а вспоминать мои длинные косы, и то, как мы шли сквозь буран, и эту кибитку, и кошму.
— Цаган, — нелепо зашептал Якушев, — я тебя никогда не забуду, мы будем всегда переписываться… я…
Она остановила его речь движением смуглой руки и рассмеялась:
— Не надо, парень. В этом нет никакой нужды, потому что ты меня скоро забудешь. Законы жизни сильнее нас, Веня.
— Законы жизни нужно и можно ломать! — пылко воскликнул он, но Цаган грустно покачала головой и ничего не ответила.
— Если захочешь мне написать, обрадуюсь, — сказала она после долгой паузы. — Только, знаешь, адрес у меня какой?
— Давай я его запишу, — горячо прошептал Якушев.
— Зачем? — тихо засмеялась женщина. — Ты его и так запомнишь, потому что он простой: Калмыцкая АССР, Степь. Цаган.
Деловито застегнув на платье пуговицы, она села рядом, ласково взъерошила ему волосы.
А в полдень приехали друзья, и они все втроем снова отправились по своему маршруту в Яндыки на рекогносцировку места под будущее водохранилище.
Погруженный в свои воспоминания, Якушев не заметил, как серый осенний рассвет наводнил госпитальную палату, а вместе с ним заглянул в окна новый день мрачного фронтового отступления. Его соседи уже проснулись. Деловито покашливал политрук Сошников, зашуршала газета в руках у Вано Бакрадзе.
— Смотри-ка, Лука Акимович, — насмешливо проговорил грузин. — А наш юный Ромео уже изволил пробудиться. А где же его великолепная Джульетта, наша медсестра Леночка? По-моему, она вот-вот притопает сюда своими балетными ножками.
И действительно, дверь в эту минуту растворилась и на пороге показалась Лена с подносом в руках, на котором стояли тарелки с котлетами.
— Больные! — воскликнула она призывно. — А ну-ка, разбирайте свои порции.
Бакрадзе и Сошников не торопясь принялись за еду. Последняя тарелка предназначалась Якушеву. Девушка подошла к его койке и, насупившись, отворачиваясь от него в сторону, неласково сказала:
— Бери и ты. Персонального приглашения не последует. Невелика птица — стрелок-радист сгоревшего бомбардировщика, если он лежит в одной палате с летчиком и штурманом. А впрочем, все вы, как артисты погоревшего театра. Бери скорее. — Медсестра рассерженно встряхнула поднос и чуть было не вывалила завтрак ему на одеяло.
— Осторожнее, — пробормотал Веня.
— А ты не кричи! — неожиданно повысила она голос. — Подумаешь, важная персона выискался. Ты на свою Цаган кричи, а не на меня.
Якушев ответил сердитым взглядом.
— Да что ты ко мне привязалась, Ленка, — тихо возразил он. — Говорю тебе: Цаган, во-первых, была почти на десять лет старше меня. Какая же тут любовь? — уверял он, понимая, что, очевидно, никогда не расскажет этой бесхитростной, привязавшейся к нему девчонке о той единственной в его жизни ночи в кибитке на затерянном в далекой дикой степи становище.
— Мало ли что, — сердито откликнулась медсестра. — Вот я книжку недавно толстенную читала. «Красное и черное» называется. Так там Жюльен влюбился в свою госпожу де Реналь. Жюльену, кажется, двадцать, а она чуть ли не старуха, да еще с двумя детьми. Однако они такую любовь закрутили…
Якушев беззлобно рассмеялся:
— Глупышка ты, это же выдающаяся классика. И при том я на героя этой книги вовсе не похожу. Зачем мне старуха, если ты рядом, добрая такая и все понимающая. Можно я тебя поцелую?
— Чудак, они же смотрят.
— А я тебя братским поцелуем, — тихо засмеялся Веня, и Лена в знак примирения тоже прыснула в кулачок.
— Иди ты, мне в другую палату надо спешить.
Она собрала пустую посуду и ушла. Якушев думал о ней, и только о ней. Милая простодушная Лена. Любит ли она его по-настоящему? Она едва успела окончить первый курс медицинского института, когда ветер войны сорвал ее со студенческой скамьи.
Оставив в тесной, заставленной неброской мебелью комнате одинокую пятидесятилетнюю мать, ушла она добровольно на фронт и теперь носится, как и сотни мальчишек и девчонок ее возраста, в этом водовороте войны, маленькая востроглазая девчонка, не умеющая разбираться в людях, отвергающая прямолинейные притязания одних и мечтающая о большой, настоящей, гордой любви. Но любит ли она его этой любовью или попросту привязалась доброй своей душой и от тоски, от внутреннего одиночества в этом страшном беспощадном мире человеческих стонов и страданий безжалостно израненных воинов, ежедневных бомбежек и горьких, печальных сводок Совинформбюро приняла свое душевное одиночество, толкнувшее на поиск сочувствия, участия и тепла, за настоящую любовь. Ночью, когда засыпали соседи, она крадучись проскальзывала в палату и обдавала его горячим шепотом:
— Милый, хороший, люби меня. У меня нет сейчас ни одного близкого человека, ни одной родственной души.
И он гладил, ее короткую шестимесячную прическу, снисходительно заглядывал ей в глаза. Но стоило ему однажды ночью легонько коснуться ее груди, обтянутой тесным медицинским халатом-недомерком, как Лена резко от него отодвинулась, наградив горьким шепотом:
— Я думала, ты действительно любишь, а ты такой же, как все.
И столько искренней горечи, выстраданной, не высказанной до конца, было в ее голосе, что Якушеву стало не но себе.
— А ты подожди мне приговор выносить, — сказал он извиняющимся голосом, — каким прикажешь, таким я с тобой и буду, потому что у нас все всерьез.
Она внезапно рассмеялась, прильнула к самому его уху и прошептала:
— Чудак, и без этого любить можно… Придет время, и я тебе все позволю. Вот увидишь, позволю. Только не сейчас и не так.
Он любил ее и за почти детскую наивность, и за эти неожиданные переходы от вспыльчивости к доброй тихой покорности.
Пока ее не было, жизнь в палате шла иным чередом. Вано Бакрадзе флегматично читал сводку Совинформбюро, в которой была уже фраза о том, что наши войска ведут тяжелые оборонительные бои на подступах к Вязьме.
— Что ты думаешь, политрук, об этой формулировке? — спросил он у своего соседа по койке. — Ты был комиссаром эскадрильи в нашем полку, ты все должен знать.
Сошников тяжело сопел и отмалчивался.
— Не знаешь, не ведаешь? — подводил итог Бакрадзе. — Ай, как плохо, дорогой. Сколько ты политзанятий провел до двадцать второго июня на тему о том, как мы будем воевать малой кровью и на чужой территории? А теперь молчишь, как рыба об лед. Так я тебе тогда скажу. Это означает, что в самом недалеком будущем нам выдадут карты для перелета на аэродром, который будет находиться где-нибудь в черте Москвы, а то и восточнее ее.
Толстощекий лысоватый Сошников неуклюже повернулся на левый бок и гневно выкрикнул:
— Ты… хоть ты мне и друг, но ты знаешь, куда тебя за такие слова послать надо! Ведь это же паникерство.
Бакрадзе насмешливо посмотрел на него черными сверкающими глазами и без напряжения в голосе спросил:
— А куда меня могут послать, товарищ политрук? Скажи? Ага, молчишь. Ну, так тогда я скажу. Дальше фронта никуда не пошлют, потому что без таких, как Вано Бакрадзе, Москву не защитишь. Вот как, Лука Акимович. И добавлю, что меня ни одно НКВД арестовать не сможет, потому что я реалист.
— Мрачная у тебя реалистика, Вано, — попытался сгладить перебранку Сошников, но это не произвело на грузина никакого впечатления. Бакрадзе только распалился еще больше: