– Пойдем, сноха, к воде. Хочу неводок починить, вот внучку ухой покормить, – сказал Денис смиренно, и только ноздри, белея, дрожали.
Прошли все еще хворавшим после пожара садом к Волге. Денис растянул на кольях черную паутину невода, присел на корточки перед Танькой.
– Заросла, как совенок, пухом. Ну, глазастая, скоро твой тятя вернется? – Денис робко протягивал внучке кусок сахару, улыбаясь подобревшими блеклыми глазами.
Девочка отпрянула от него. Вера взяла дочь на руки, тревожно и отчужденно, как бы предчувствуя беду, исподлобья посмотрела на старика.
– Что ж, Вера, вам не нравится наша фамилия? – спросил Денис, высветлив глаза колючей усмешкой.
Вера молчала. Она не знала, считать ли себя женой Михаила: сердцем поостыла к нему, да и не было и особенной любви, не было и регистрации в загсе. Временами, и то лишь мгновенной жалостью, жалела Вера ушедшего из жизни человека. А может, пострашнее беда задавит ее: калека без рук и ног предпочел навсегда кануть в больничный, лекарствами пропахший омут, чем быть обузой людям.
Все-таки есть в несуразном что-то от крупновской непримиримости к неполноценности. Растравляя чувство своей вины перед мужем, находя в этой неутолимой саднящей боли смутное оправдание свое, Вера думала временами, что, появись Миша калекой, она бы не отринулась. Тащила бы, как буксир баржу. А временами, побаиваясь своей жертвенности, потихоньку стелила себе гать из трясины в тверди: а не вызвана ли эта жертвенная экзальтация всеобщим патриотическим возбуждением людей военного времени? Даже читала роман о счастье красивой женщины с изуродованным до неузнаваемости. В романах, как в сказках, принято разорванных на куски поливать мертвой и живой водой, дабы непоправимые трагедии венчать счастливым концом. Но в жизни мыслимо ли моральными микстурами врачевать смертельные душевные увечья? В горячке, в порыве совестливое существо вознесется на такие высоты с разреженным воздухом, где нормальная жизнь замирает на полувздохе. А теперь онемели пушки и нервное перенапряжение вытесняется душевным равновесием, что теперь? Может, и не погаснет в душе ее пламень, да ведь он, изуродованный-то, не поверит в ее искренность. Малейшая натуга с ее стороны – и конец хрупкому счастью.
– Значит, не захотела менять фамилию, – сказал Денис со спокойной определенностью, будто иного и но ждал от подруги своего сына.
– Я маленькая, и фамилия Крупнова будет звучать в применении ко мне комично.
– Крупновы пока смешным боком к людям не поворачивались. Ну, да ладно, кому что глянется. А вот почему этой газели не дала нашу фамилию? – спросил Денис. Его глаза поймали ее взгляд и будто привязали к себе, не отпуская. – Ну иди, Татьяна Михайловна, ко мне!
Денис посадил девчонку фланелевой заднюшкой на ладонь свою, поднял выше молодого, уцелевшего от пожара дубка.
Встали лицом к Волге и вместе с зыбкой кривулиной дыма от догоравшего по соседству пенька отразились в покойной круговерти.
– Подрастешь, сделаю тебе лодку, рыбачить вместе будем, уху деду сваришь, – сказал Денис. – Нам, Вера, удивляться, как узлы развяжутся. Жизнь в этом – завязывай да развязывай… А вдруг в плену? Не выжил – бесхитростный.
– Плои таких не губит до смерти, – без радости сказала Вера.
– Михаила погубить легко. Да сиди ты, внучка, спокойнее.
– Плохо вы знаете своего сына, – с дрожью в голосе возразила Вера, протягивая руки к дочери.
Танька метнулась к матери, насупилась на старика.
«Голос у нее тихий, а душа немилосердная, неотходчивая, но не мельчит», – думал Денис.
Он положил на опрокинутую кверху килем лодчонку пиджак, взял нитки и стал латать прорехи невода, так и не взглянув на Веру, когда она уходила без оглядки. Рассеянно чинил невод, путаясь пальцами в ячеях.
«Не чересчур ли драчливо говорил с ней? Да ведь и она занозиста. Самостоятельный человек тяжелый. Вот и насчет Юлии подзапутала меня поначалу бродячая мудрость: мол, чем человек проще, тем лучше, а главное – понятнее. Даже самая простенькая машинешка не из одной детали состоит. Чего же о человеке думать? Зачем закидал темными словами? Что-то на сторону стало заносить меня. Неужели под старость кривеешь на один глаз?»
Вспомнилась Любава: мучилась последние дни слабостью памяти. Иногда ночами, проснувшись, слышал безответный плач ее – очень боялась снова провалиться в беспамятство. «Денисушка, славный мой, это очень страшно, идешь одна по гладкому снежному полю, ни былинки, ни тени», – сказала как-то, припав щекой к руке его…
Он не заметил, как нависла над головой туча, пошевеливая лохматыми краями. Вихрь приплясал с горы, выхватил из рук неводок и кинул на ветви молодого дубка. Завивая спиралью воду, пошел вихрь наискосок угрюмо потемневшей Волги. Денис не успел доглядеть, удержалась ли лодка с двумя рыбаками: прямо в глаза зловеще-разгульно мигнуло грозовым огнем, градовой дробью туча прицельно полоснула по спине, по пролысине на макушке.
Денис испугался так, как боятся грозы дети: из всех убегающих людей убьет только его. Тревожно, по-сорочьему повертел седой взлохмаченной головой, юркнул под лодку. Взрыв грозового ядра кинул его ничком на песок, забеленный ракушками. Набивало под лодку прессованные волны студеного ветра.
Когда же свалилась туча за Волгу, Денис вылез на свежак, и первое, что удивило его, был непривычно большой прогал в саду. На месте молоденького дубка торчал теперь срезанный наискосок высотой в пояс пень, острый, как клинок, вершина же дуба с почернелыми опаленными листьями лежала на мокрой земле.
Стоял Денис у сраженного деревца, плавил босыми ногами картечины града. Туча уже пласталась над городом, отвесными полосами дождя и града порола колотый кирпич, пробитые навылет стены.
Сады налились волглой тишиной, и песок под ногами согрелся и парил, и птицы, стряхнув с пера капли дождя, запели в кустах, а Денис все стоял, скованный неожиданной гибелью дубенка. С изумлением, будто видел впервые, посмотрел он на крутую семицветную радугу – выгибалась она над Волгой, и концы дуги были впаяны в берега. Овеянный косым из-за тучи светом, уплывал под эту дугу ополоснутый дождем пароход.
Подивился Денис кроткой предвечерней тишине в саду, собрал обрывки невода, сам не зная, годятся ли они. Окликнул проходившего мимо свата Макара Ясакова. Спилили дубок под корень, присыпали землей, огородили палочками молодые отростки. Кажется, только теперь Денис увидал и понял, что города-то нет. Сел на камень, опустил голову.
Макар Ясаков подергал редкие усы.
– Женись, сват Денис. Возьми бабу с коровенкой. Правда, плохие нынче пошли коровы, ягнячья лапа! Бывало, со снятого молока за ночь-то раза два булгачил я старуху. А теперь сливки пью, и все равно забываю толкнуть Матрену. Не те коровы пошли. Учти, если решишь жениться.
Денис поднял голову, усмехаясь.
За оползнями, за обреченно сникшими под оврагом вязами притулился сарайчик из кирпичей и остова сгоревшей легковой машины. Листы жести на крыше придавлены камнями. Скорее всего, от войны уцелел этот сарайчик, пропитанный запахами ржавого железа, сочной травы и влагой овражного дна.
Тут-то и сидел Михаил, куря немецкую трубку. В чешской с молнией куртке и спортивных брюках, он показался Юрию чужестранцем.
Юрий хотел обнять его, но Михаил отстранился, как штангу, вытянув между собой и братом руку.
– Кажется, я и сейчас все еще не понимаю, что происходит со мной и во мне, – оказал Михаил, садясь на кирпич. – С тобой нужно успеть поговорить.
В поисках объяснения своей судьбы Михаил редко позволял себе опускаться глубже привычного: немцы пришли убить его и родных, как это бывало во всех войнах, и он при всем своем отвращении к насилию убивал врагов, потому что хотел жить, защитить близких, того, кого любил! Все просто и ясно. И этот норматив поведения – действовать не раздумывая – спасал его в минуты, когда душа расползалась по всем швам.
Не думая, легче было переносить смерть и страдания товарищей. Но не все легкое казалось ему истиной. И его постоянно тянуло приподняться на цыпочки, заглянуть за тот, будто пришитый к степи небосвод установившихся понятий и отношений между людьми, представлений о самом себе: что за ним.
Когда Михаила угоняли от родной Волги в плен, он на какое-то страшно емкое по впечатлению мгновение заглянул в запретную зону и отшатнулся: все там было не так значительно, как мнилось ему. Кроме горчайшего недоумения, ничего не смогла вызвать тайна о самом себе.
В плену, вынося побои, голодая, болея и замерзая, Михаил, казалось бы, от бессилия должен был все забыть, не заглядывать за ту мучительно манящую грань. Действительность была непримиримо враждебной к нему. Товарищи умирали, уже не вызывая ни жалости, ни даже удивления.
На допросах Михаил ничего не скрывал от своего следователя, пожилого, осанистого немца, специалиста по русской психологии. Охотно рассказывал ему, куря его сигареты, свою родословную, гордясь многочисленной родней, и особенно братьями. Следователь интересовался Юрием, но о Юрии Михаил не распространялся. Он улыбнулся и с большим смаком нарисовал сценку, как отец в молодости однажды на кулаках вынес из цеха Гуго Хейтеля, между прочим, родного брата фельдмаршала Вильгельма Хейтеля. У него же он отбил невесту. Да, была она из обрусевших немцев. Немножко сентиментальная, немножко восторженная. Коммунистка.