Я говорю: «А противник — это кто?»
С выражением не то священного долготерпения, не то священного высокомерия — этих святых никогда не поймешь — он говорит: «Вьетконговцы. Дайте мне определение — кто такие вьетконговцы».
— Вьетконговцы — это тощие рисоядные азиатские эльфы.
Коммандер кивает, берет нераскуренную трубку, жует мундштук. «Понятно. А каково Ваше отношение к тому, что вы отдавали свой долг перед страной в течение трех сроков во Вьетнаме?».
Я говорю: «Молодость — это искусство выживать без оружия, но у нас оно было, и мы с его помощью сжигали Вьетнам заживо. Я этого стыжусь. Тогда я думал, что поступаю правильно, но это было не так. На ненужной войне патриотизм — тот же расизм, только подают его так, что звучит благородно».
— Но солдаты на всех войнах…
— Джон Уэйн ни разу не погибал, Оди Мэрфи никогда не плакал, и Гомер Пайл не купал младенцев в загущенном бензине.
— Понятно, — говорит коммандер Брайент, делая отметочку в блокнотике.
Я говорю: «А почему тебе так нужно доказать, что я чокнутый?»
Коммандер медлит, потом отвечает: «Совершенно не понимаю, о чем вы».
— Слушай, говорю по слогам. Я был солдатом Армии освобождения. Я жил во вьетконговской деревне с вьетконговским народом. Меня ни разу не пытали. Мозги мне не промывали. Меня даже не допрашивали ни разу. О районе наших действий они знали больше меня самого. Я сражался с врагами тех, кто жил в моей деревне, и я счастлив от того, что это делал, и готов делать это же снова.
Коммандер Брайент улыбается. «Охотно верю». Делает отметку.
— Ты знаешь, что это правда.
— Типичный бред мессианства.
— Вот видишь? С тобой и поговорить-то нельзя. Ты ненастоящий. Одни слова пустые.
Коммандер говорит: «Давайте для продолжения спора допустим, что вы на самом деле перешли на сторону коммунистов. И что, возможно, убивали американских военнослужащих».
Я говорю: «Людей. Я, возможно, убивал людей. Оружие было моим, но курок спускали вы. А на сторону коммунистов я не переходил. От коммунизма — тоска смертная и пользы никакой. Но если бы федеральное правительство Соединенных Штатов сдохло, я танцевал бы на его могиле. Я стал на сторону народа против правительств. Я вернулся к земле. Когда американцы утратили связь с землей, мы утратили связь с реальностью. Мы стали телевидением. Я не хочу быть телевидением. Я лучше убивать буду или пускай меня убивают».
— Но какое моральное оправдание найдете Вы стремлению убивать своих соотечественников?
Я говорю: «Какое моральное оправдание найду я стремлению убивать кого угодно из какой угодно страны? Я убивал вьетконговских солдат, но убивал их не потому, что они были плохими людьми. Я убивал их, потому что верил в их неправоту. Ничего личного. Война за независимость Юга доказала, что не обязательно испытывать к людям ненависть, чтобы драться с ними и убивать их. Те американцы, против которых я воевал, не были плохими людьми. Это были лучшие грабители и душегубы из всех, с кем я сражался. Но они были неправы. Бешеную собаку необходимо пристрелить, даже если она лучше всех других. Я был верен правому делу, а предала меня моя собственная страна».
Коммандер Брайент швыряет карандаш на стол. «Неужто вы всерьез ожидаете, что я этому поверю?»
Я встаю и подхожу к стене. Снимаю один из многочисленных докторских дипломов, выбрав тот, на котором отпечатана затейливая вязь — как глазурь на торте. «Ну как? — можете поверить, и не потому что я об этом рассказал, а потому что я так делал». Я переворачиваю диплом, вытягиваю картонную подкладку и вытаскиваю сам диплом. «Дела выражаются в деяниях. Отношение к делу — голое позерство».
* * *
Я складываю диплом. Говорю: «Я был военнопленным на этой войне, и в результате приобрел весьма серьезное экзистенциальное расстройство биоритмов организма, расстройство глубокое и неизлечимое. Я обычно зла ни на кого не держу, но я ветеран Вьетнамской войны, и Белый Дом погубил сорок тысяч моих друзей».
Коммандер глядит на меня с открытым ртом, вспотевшая верхняя губа почти незаметно подрагивает.
Я складываю из диплома бумажный самолетик. «От войны становишься нервным, но в то же время война предоставляет много возможностей для терапевтических действий». Запускаю бумажный самолетик через всю комнату. Бумажный самолетик заходит на посадку на стол коммандера и врезается в приз за второе место в регате яхт-клуба «Кейп-Код».
Коммандер скрежещет зубами и говорит: «Вы стали предателем в военное время». Он с силой шлепает ладонью по столу. «С параноидальными психотическими тенденциями».
Я говорю: «Я не предатель в военное время. Конгресс войны не объявлял. Войны нет. Это всего лишь Президент Империи мускулами играет. Вот чего я в крысах не люблю — это то, что вы любите подчиняться правилам, а не следовать логическому мышлению. Я отрекаюсь от права быть гражданином мира идиотов. Твое невежество прочней брони. И невежество это — добровольное, невежество, которое ты сам избрал и развил. Не спорю, не один человек меня уже обвинял в том, что мое отношение к миру нехорошее. Но не волнуйся, гребаная ты крыса, служака, ты в безопасности, крысы всегда берут верх, рано или поздно. Никто не любит тех, кто говорит то, что думает. В стране мутантов честные слова — смертельный яд, и человек, говорящий то, что думает, подлежит повешению».
— Слушай, рядовой, у тебя клинический случай.
Я смеюсь. «Вас понял, все в молоко бью, а пытаюсь вслепую попасть в здравый смысл. Был ли безумен полковник Тиббетс, когда сбросил бомбу на Хиросиму и обратил в пар сто тысяч людей? Нет, док, я лишь наполовину безумен. Уж если я выжил — а я не уверен, что выжил — так это только потому, что у меня хватило ума спятить лишь наполовину».
Коммандер Брайент неожиданным рывком открывает ящик стола и извлекает картонную папку. «Ах, вот как? Ну-ка, умник, глянь на эти фотографии и расскажи мне, что видишь».
Первая дюжина снимков — мертвые морпехи, сфотографированные на месте своей гибели во Вьетнаме.
Я говорю: «Можно, я себе возьму?»
— Конечно. А зачем?
— Хочу гражданским в Мире показать. Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. — Кладу снимки в набедренный карман повседневных брюк.
Коммандер Брайент открывает другой ящик стола и достает коричневую папку. Он вытаскивает стопку глянцевых снимков восемь-на-десять и бросает их передо мной на стол.
Я перебираю фотографии. Освещение слабое. Фотографии явно сделаны в морге. Покойник на столе. Покойник — мой отец. «Твоя мать успела снова выйти замуж».
Коммандер Брайент говорит: «Да. Ты его убил. Именно так. Ты его убил. Он сам себя убил. Он умер от стыда».
Я говорю: «Нет. Отец в меня верит».
Коммандер Брайент изумлен. «И это все, что можешь сказать? Валяй, выслушаем твои хитрожопые соображения по поводу этих фотографий».
Я засовываю фотографии обратно в коричневую папку и бросаю папку на стол.
— Пленных не брать, — говорю. — И сам не попадайся.
* * *
Проведав Шпалу, Морпчелу, парализованного по рукам и ногам, и Хрустящую Зверушку-танкиста в палате для выздоравливающих, направляюсь в казарму временного состава и вижу, как госпитальные санитары стоят группкой, курят сигареты и наблюдают за морпехом-хряком, который получил «Почетную медаль Конгресса» за Контьен. У хряка пластмассовая нога, окрашенная под цвет кожи. Он в говеном наряде, собирает окурки.
Спруты-санитары ржут, курят сигареты и еле слышно отпускают замечания, и все они от души наслаждаются необъяснимой, нутряной ядовитой ненавистью, которую люди, сумевшие протащиться на войне, где стреляют, испытывают порой по отношению к тем, кому повезло меньше, и кому пришлось столкнуться в бою с самим собой, и кто остался в живых.
Подобно ни разу не рожавшей женщине, мужчина, который не глядел смерти в лицо и не нес смерти другим, всю свою жизнь будет ощущать некоторую неполноценность. Ветеранов, побывавших в боях, совершенно озадачивает и обескураживает поведение незнакомых им людей, которые затевают драки с ветеранами в барах, дабы доказать свою крутизну. Мачо на гражданке завидуют ветеранам — тому, что сами ветераны, или хотя бы некоторые из них, с преогромным удовольствием отдали бы другим или просто выбросили — дурные воспоминания, например, или ногу пластмассовую.
Для солдата война начинается, проходит и кончается. Но не бывавшие в боях беспрестанно ищут, чем бы войну заменить, и приписывают войне тот эзотерический блеск, который всегда присущ непостижимым вещам. Это как говорить с такой породой людей, у которых высочайшее в жизни разочарование состоит в том, что они никогда не смогут стать одними из тех, кто спасся с тонущего «Титаника», никогда не станут одними из избранников судьбы, кто может гордо заявить, что сжег напрочь руки во время крушения «Гинденбурга».