— Не бросайся заранее головой. Выясним, почему некоторые так настойчиво упрашивали отпустить их.
— Я не упрашивал! Разве я упрашивал, товарищ, майор?
Тужников не ответил. Не хотел отвечать? Или не успел? Мог не успеть, потому что, гневно побагровев, сурово и угрожающе заговорил Колбенко:
— Имейте в виду, Павла я не дам вам съесть!
— Странная у вас терминология, Константин Афанасьевич. Непартийная. Кто кого хочет съесть?
— Не тебе учить меня партийности!
Они стояли в узком проходе лицом к лицу, оба пунцовые. Я решительно втиснулся между ними:
— Не нужно, Константин Афанасьевич.
Да и Тужников словно бы испугался, мирно попросил:
— Товарищи, товарищи… Весь вагон слышит…
Несказанно мучительную — до сердечной боли в свои двадцать четыре года — провел я первую в жизни бессонную ночь. Были бессонные ночи во время боев в Мурманске. Но как там хотелось спать! Засыпал стоя, уткнувшись лбом в горячий затвор, в плечо наводчика или упав на гору ящиков со снарядами.
А тут — покачивается вагон, ритмично стучат на стыках рельс колеса, смачно храпят соседи в моем купе и рядом. Спать бы да спать… И мне хорошо спалось на ходу, хуже — на стоянках. Офицеры шутили: «Устроили нам санаторий на колесах. За всю войну отоспимся».
Отоспался и я. Когда теперь усну? Жестко, неудобно. А ворочаться боялся, чтобы никого не разбудить. И без того Колбенко услышал, что не сплю — наверное, и ему не спалось, — и по-отцовски строго приказал:
— Спи! Пастух!
Действительно — пастух. Когда-то в детстве пас телят и часто их терял. И очень боялся отцовской лупцовки, не боли боялся — стыда, хотя отец никогда не ударил меня. Бил дядька, телята почему-то чаще всего забредали на его посевы и делали потраву. Дядькиной розги боялся, но не стеснялся, даже озорно дразнился: «Поймай, достань!»
Какие розги и от кого получу сейчас? Нет, страха не было. За себя. Хотя встревоженность Колбенко напугала, пожалуй, больше, чем допрос Тужникова, зловещее молчание Зуброва. По-прежнему жил протест против его невероятного подозрения Лики и Ванды в дезертирстве. Все существо мое протестовало. Не дай бог, случись это, и я, кажется, потерял бы веру во всех людей, во все идеалы и в первую очередь — в себя самого, в свое понимание человеческой, девичьей психологии, в свое сочувствие к ним, кому судьба уготовила совсем не женское дело — воевать. Я бы возненавидел весь род Евин.
Я верил: Ванда и Лика вернутся! Однако после глубоких переживаний, в бессонную ночь — какие только мысли не лезли в голову! Прокручивал по многу раз, как ленту в кино, все, что знал про Ванду, что слышал от нее, все ее проказы, фокусы и все разумные поступки. Появление на батарее осенью сорок второго… Что ее потянуло к англичанам? Девичья беззаботность? Архангельская портовая развязность? Ни одна из наших девчат до этого не додумалась бы. А Ванда и в ранге командира СОН удивилась моему вопросу: «А что здесь такого? Подумаешь, крамола! Да, ходила в порт и в Архангельске, говорила с моряками — для упражнения в английском. Я лучше своих учителей знала язык».
И во время войны возила с собой учебник английского языка. Зачем ей так нужен чужой язык? Нет, это не мой бессонный вопрос. Тужников его задавал. Тогда показалось нелепым подозрение замполита. А вот же крутится. Ванда за два года выросла до младшего лейтенанта. Ванда лучше многих командиров разбирается в схемах локаторов. Не только сама похвалялась знаниями — их подтверждали инженеры, преподаватели ее курсов, приезжавшие в дивизион в качестве инспекторов.
Для того чтобы дезертировать, она потратила столько энергии? Откуда знала, что попадет в Польшу? Да и родители ее в Архангельске. Почему я не сказал это Зуброву, уверенному в предательстве девушки. Вообще я вел себя низко. Испуганно крикнул: «Я не упрашивал, чтобы отпустили их в Варшаву!» И майора в свидетели призывал.
Однако… почему ее так тянуло в Варшаву?
Стояли на Московском вокзале в Ленинграде, у несчастной Жени Игнатьевой, ленинградки, перенесшей блокаду, поднялась температура. Я доктора позвал. А она потом доверительно шептала мне: «Это от Ленинграда, от Ленинграда… Как я хочу посмотреть на него!» Но ей и в голову не пришло попроситься глянуть на родной город. Правда, тогда никто не знал, с какой скоростью будем ехать. По разрушенному Полоцку я ходил. И Лиду осмотрел, порадовался почти уцелевшему городу.
Я, романтик, в общем, принял естественно то, что Ванда поцеловала землю предков. А Тужников удивился и возмутился. У него опыт, политическое чутье. Однако он же сам согласился их отпустить, только не одних, со мной. Почему со мной? Почему Кузаев и он, замполит, советовались со мной? Необычно. Странно.
Отношение командира ко всей истории и настораживало, и успокаивало. Он так легко согласился отпустить нас. Откуда знал, сколько простоим в Праге? Странно вел себя и тогда, когда я, запыхавшийся, вспотевший, измученный, испуганный и взволнованный, докладывал ему о потере девушек. Ни одного упрека. И никакой злости или тревоги, как у Тужникова. Даже Колбенко больше встревожился. Кузаев же чуть не улыбался моему волнению. Только жене сказал: «А ты хотела угнаться за этими дикими козами».
Однако почему дикими? Лика дикая? Как-то это определение не подходит к ней. Спокойствие, уравновешенность. Каждый шаг, каждое слово обдумает, прежде чем ступить, сказать. А переодевание? В переодевании явно была хитрость, расчет, мною так и не понятый. Вообще Лика загадочная, таинственная. Возможно, загадочность и тянет многих к ней. И «князя», и Данилова… И меня… Несчастье из-за нее произошло. Смерть Пахрициной настроила против нее, но быстро простили. Все. Я — в первую очередь.
В ту бессонную ночь загадочность Лики показалась мне подозрительной. А что касается Ванды, то тут вызывало сомнение совсем не то, что казалось подозрительным Тужникову и Зуброву. Ее отношение ко мне. Заметила, что я гладил руку Лике, и, выходит, ревновала притворно, ведь дружбу с Ликой не порвала. Что же, вся ее игривость, кокетство, признания, открытое и поспешное оглашение меня женихом — камуфляж, игра? Если это действительно делалось для маскировки… О боже! Я, видимо, застонал, потому что Колбенко поднялся и послушал меня, как мать больного ребенка. Поправил шинель. Растрогал заботой. И ему не спится! Но верность его отцовская как-то особенно оттенила Вандино вероломство. Оттого что она водила меня за нос, не стонать хотелось — завыть. Но прокрутил фильм ее поведения, наших отношений еще раз, остановил в разгоряченном мозгу другие «кадры» — и снова: «Нет! Не могла она предать! И Лика не могла!»
Отлегло на душе. Но вспыхнула злость на Зуброва за его бездоказательное подозрение.
Пусть только вернутся девчата, я тебе дам по морде. Не посмотрю на звание, на должность. Пусть меня разжалуют, посадят… Но тут же — трезво: никому я ничего не сделаю, порадуюсь и… расцелую их, моих мучительниц. Нарочно обеих. И нарочно при Тужникове — пусть позлится. А Зуброву как насолить? Его поцелуями не проймешь…
Надолго мне запомнилась та ночь. Поседеть я не поседел, но повзрослел, без сомнения. Произошел один из тех сдвигов, которые переводят человека в высший класс, в новое качество. На войне такое случается часто. Первый день войны… Смерть Лиды… Охота «мессершмитта», Глашино ранение… А теперь это нелепое приключение. Буду я плакать над ним? Или смеяться?
И смеялся. И плакал.
За окном вагона начинало светать. Замелькали полуфантастические контуры деревьев.
Сладок сон на рассвете. Храпели внизу, в соседнем купе. Беззаботно спят люди, думал я. Никого не волнует, что где-то блуждают, может, едут в тамбуре, на открытой площадке, голодают без аттестатов две наши девушки. Любил их в ту ночь, как сестер, как невест (вот многоженец!), и злился.
Командирам своим, крепко спавшим товарищам завидовал, но опять же злился: к фронту приближаемся, а вы дрыхнете, как курортники!
Эшелон остановился на маленькой станции — не слышно было ни громыхания других составов, ни свистков, ни русской речи. Тихая польская с деликатным «проше пана».
Очень хотелось выйти остудиться. В бессонную ночь от твердой полки все кости разболелись, как у старика. Всех других, даже Кузаева и Муравьева, не боялся разбудить — Колбенко щадил, ведь он тоже долго не засыпал.
Лежал еще какое-то время. Мимо прошел паровоз. Но из водокачки полилась вода. Вероятно, не скоро двинемся дальше, поэтому стоит выйти, лежать больше нет сил.
Спустился бесшумно. В проходе обулся. Выскользнул как мышь — никого не потревожил, не разбудил. Но тут же убедился, что не все беззаботно спят. Командир батареи МЗА Папик Качерян поднимал расчеты в теплушках. Пришел день — надо дежурить у пушек.
— И тебе, Шиянок, не спится?
— Не спится.
— Волнуешься за Ванду? Не бойся. Если любит — найдет, не потеряется. Разбуди пулеметчиков. А то Стриж… толкал его, тянул за ногу — брыкается. Зачем шлют инвалидов?