«Работала, работала, а что нажила? — подумал Пашка. — Помрет и продать нечего». До войны многие люди неплохо жили. Одевались хорошо, квартиры имели. Еще когда он в «малине» был, насмотрелся на разные дома. Некоторые напоминали маленькие музеи, такая в них была собрана красота. Нет, жить, как мать, он не собирается. Человеку дана только одна жизнь и от нее радость надо получать, удовольствие, а не только работать, стиснув зубы. Он вспомнил, как одна девчонка в Кирове, студентка Лесотехнической академии, сказала, смеясь: «Мне нравится философия Беркли, что существую только я. А все остальное вокруг меня. Так лучше, чем наоборот». Пашка был согласен с нею.
— Послушай, Павлик, ты девицу, с которой ваш атаман гулял, помнишь еще? — вывела его из раздумий мать, наконец закончив хлопоты и усаживаясь напротив. Она, конечно, пренебрегла замечанием сына, что он собирается пить только чай, и накрыла изысканный по ленинградским меркам стол, даже налила себе и сыну по рюмке водки. Недавно ее давали по карточкам.
— Помидору?
— Не знаю, как вы ее называли. Рыжая такая, интересная, с выщипанными бровями.
— Как же, — сказал Пашка. — Помню, конечно. А что?
— Встретила недавно на Лермонтовском. Остановилась, признала, о тебе выспрашивала: «Живой ли Павлик? Когда врачом станет? Не женился ли?» Я ей хотела ответить: «А тебе что за дело? Замуж за него собралась?»
— Они разве не эвакуировались?
— Говорит, нет. В деревне возле Больших Ижор с матерью недолго пожили и обратно в город вернулись. — И, посмотрев на сына, заметив вспыхнувший интерес в его глазах, спросила: — Может, позвать ее? Они тут рядом за углом живут.
— Зачем она сдалась? — сказал Пашка. — Поговорить нам не даст. — Но, взглянув на часы, вспомнив, что отпущен Пайлем до завтрашнего утра, сказал лениво: — Можно и позвать, потрепаться.
Вскоре мать вернулась, сняла жакет, сообщила:
— Сейчас прибежит. Услышала про тебя, все бросила, к зеркалу кинулась. — Она подошла к сыну, обняла его за шею, потеребила аккуратно зачесанные назад волнистые мягкие волосы, добавила: — Не пойму только, откуда у людей такое богатство? Весь буфет в хрустале, стены в картинах, люстры тряпьем обернуты. Будто и войны нету. Стояла на пороге, смотрела, открыв рот, как последняя дура.
— Значит жулики ловкие, воспользовались обстановкой, — философски заметил Пашка.
Он услышал стук в дверь, поднялся навстречу. Это была Помидора. За считанные минуты она успела нарядиться — на ней были туфли на высоком каблуке, синяя юбка выше колен, пышные рыжие волосы распущены поверх красного свитера.
— Привет, Помидора, — сказал Пашка.
— Здорово, Косой, — в тон ему ответила девушка.
Помидора выглядела хорошо. Восточную смуглость ее лица покрывал румянец. Она смотрела на мать, но чувствовала, что Пашка не сводит с нее глаз.
— На тебе и следов нету, что блокаду перенесла, — не удержалась мать.
— А что мне сделается? — засмеялась девушка. — Папа муку в Ленинград возил. Подкармливал нас с мамой.
— Вот оно как получается, — снова проговорила мать, и Пашка заметил, что за минувшие годы изменился ее голос — приобрел ворчливые, будто всегда недовольные интонации. — А мы с сестрой уже и гроб себе из досок сколотили. Один на двоих. Кто первый помрет, значит, в гробу похоронить, по-людски, а кто второй — того рядышком положить. Прихорон вроде. А потом в самые морозы порубили тот гроб на дрова, чтоб не стоял в комнате и не напоминал, проклятый, о смерти.
— Я и не знала, что вы в городе остались.
— В самые трудные месяцы здесь была. Силой директор заставил уехать. До последней минуты отказывалась. — Она вздохнула. — Чего уж теперь говорить об этом. То время прошло. Восемьсот граммов хлебушка получаю. А ты где работаешь?
— Машинисткой в воинской части.
Паша знал, что еще в «малине» нравился Помидоре, но она боялась Валентина и никогда не показывала этого. И ему она нравилась — девчонка яркая, веселая, заводная. Бывало, как начнет плясать цыганочку, искры из глаз сыплются и весь чердак ходуном ходит.
— Правильно Валентин подсказал тебе насчет учебы, — сказала Помидора. — Без него ни за что бы не пошел. Ведь правда?
— За это я ему благодарен, — сдержанно ответил Пашка.
Около трех часов дня пришла мамина сестра тетя Лида. Она была одинокая, бездетная. И сразу же сами собой начались воспоминания. Немыслимо трудная зима 1942 года. Она отпечаталась в памяти ленинградцев навечно. Все у них мерилось этой зимой — человеческое мужество, порядочность, любовь к Родине. Сейчас разговор только и шел об этой зиме. Кто из знакомых и соседей как себя вел, кто оказался мерзавцем, кто наоборот, человеком благородным, большой души. Паша рассказал об окружении Сталинграда. Внезапно начался обстрел. Мать и тетя Лида вслух считали разрывы снарядов. Они рвались довольно близко, по направлению к Варшавскому вокзалу. Иногда было слышно, как с треском ломаются крыши, с дребезгом падают на тротуары оконные стекла, как глухо ухают пробитые снарядами кирпичные стены.
— Четырнадцать, — сказала мать, после чего стало тихо.
Пашка щелкнул крышкой своих золотых часов: обстрел продолжался всего пятнадцать минут.
— Узнаешь? — спросил Паша у Помидоры, показывая часы.
— Сохранил. Какой молодец, — удивилась она. — Я бы уже сто раз потеряла.
Когда начало темнеть и Помидора собралась домой, Пашка пошел ее проводить. Они шли и вспоминали, казалось, такой бесконечно далекий довоенный 1940 год, их «малину», свою развеселую жизнь, японскую ширму с крадущимися тиграми, похищенную у известного профессора.
— Эти тигры мне еще долго снились, — задумчиво сказала Помидора.
Почти все их отпетые мальчишки были на фронте, многие погибли. Валентин окончил курсы интендантов, стал лейтенантом, но попросил перевести его в разведку. Почти год он храбро воевал, был ранен, снова вернулся на фронт. В середине сорок второго попал в плен, бежал, приведя с собой немецкого гауптмана с ценными документами, получил орден. А еще месяц спустя пьяным оскорбил старшего офицера, был разжалован, послан в штрафбат. Обо всем этом Помидора знала из его писем, которые он изредка писал ей.
— Недавно меня потянуло туда, в нашу бывшую «малину», — призналась Помидора. — Знаешь, как в прошлое тянет. И я пошла. Увидела обыкновенный грязный чердак, заваленный всякой дрянью — разбитыми раковинами, ржавыми кроватями, битой посудой. Лучше бы и не ходила.
Они подошли к ее дому, остановились. Снова начался обстрел. Теперь снаряды рвались где-то далеко.
— Зайдешь, Косой? — спросила Помидора. — У меня своя комната.
Даже после рассказа матери его поразило великолепие их квартиры. Одни картины в тяжелых золоченых рамах стоили баснословно дорого.
— Оригиналы, — с гордостью сказала Помидора, заметив его восхищенный взгляд. — А это настоящий мейсенский фарфор.
— Богатая ты невеста, Помидора, — сказал он. — На всю жизнь хватит.
— Факт, хватит. А ты не тушуйся, Косой, сватайся. Я подумаю.
Пашка вернулся домой около трех часов ночи, нарушив комендантский час. К счастью, его никто не заметил. Мать не спала, лежала на кушетке, ждала.
— Чего не спишь, мама?
— Ненавижу я этих клопов, Пашенька. На людском горе, слезах нажились. Передушила бы их собственными руками.
— Зато богатая, — рассмеялся Пашка. — Между прочим, в невесты себя предлагала.
— Да ты с ума сошел, сынок! И не думай об этом.
— Не простой это вопрос, мама. Совсем не простой. Давай спать.
Утром, по пути в экипаж, его застал очередной обстрел. Сначала снаряды рвались в стороне, потом над головой раздался знакомый, режущий душу свист, послышался грохот. Прохожий сообщил, что крупный снаряд попал в цех расположенного неподалеку завода. Пронеслись мимо одна за другой три санитарные машины, пожарная команда. Пашка тоже побежал туда. Он увидел огромную пробоину в стене здания, зарево пожара, услышал стоны. Среди рабочих цеха, а их составляли преимущественно женщины и подростки, было много раненых. Почти два часа Паша помогал освобождать их из-под обломков, носил к санитарным машинам. Только когда раненые были отправлены, он сел в трамвай и поехал на площадь Труда.
Пайля он застал в экипаже в полном отчаянии — половина его уникальной библиотеки сгорела. Правда, вторую половину сохранила у себя соседка по лестничной площадке Дина Анатольевна, дама, которую они с женой до войны терпеть не могли и за ядовитый нрав называли «сколопендра». Эта «сколопендра» буквально из огня вытаскивала его книги. На ней даже загорелась одежда.
— Благодарю вас, — растроганно сказал ей Пайль, роясь в аккуратно сложенных в углу ее комнаты книгах и обнаруживая среди них дорогие для себя экземпляры. — Вы сделали мне неоценимый подарок. — Он выбрался, наконец, к столу и церемонно поцеловал Дине Анатольевне руку. — А ведь, скажу откровенно, мы с женой не очень-то жаловали вас.