А после усаживался на корточки в дорожной пыли и побивал рыжих муравьев резиновым томагавком. Рыжие муравьи были коммунисты, а я был Грегори Пек на высоте Порк-Чоп-Хилл.
Когда мне было двенадцать лет, мне подарили на Рождество однозарядную винтовку 22-го калибра, и я устроил настоящую бойню для белок, кроликов и серых ящерок. Но в оленей я никогда не стрелял.
Пара рогов выплывает из подлеска, слышно, как мягко и ритмично ступают копыта по ковру из сухих листьев. И появляется олень, светло-коричневый, с белой грудью и белой пуховкой хвоста, рога его из желто-коричневой кости, а глаза – чересчур большие и слишком человеческие. Олень замирает, прислушивается. Он заходит в ручей, опускает голову, пьет тихо текующую воду. Я стою без движения и жду до тех пор, пока олень не растворяется среди деревьев.
Поздно возвращаться к земле в Америке, земле мы не нужны.
* * *
Я прохожу мимо русла высохшего ручья, где когда-то ловил саламандр, которых еще называют "водяными собаками", и любуюсь прозрачным студнем лягушечьей икры, прилепившимся снизу к мокрым камням. Галька хрустит под безукоризненно начищенными ботинками, как будто я иду по древним костям.
* * *
Где-то здесь я похоронил свою первую собаку, Снежка, которого задавил пьяный электрик на красном пикапе. Я похоронил Снежка в коробке из-под обуви, положив туда клинышек кукурузного хлеба и записку для бога, чтобы бог знал, какой хороший это был щенок.
Я меняю курс и иду по лугу, на котором полным-полно пылающих огнем полевых цветов. Деревья заминированы, на земле растяжки, а внутри каждой травинки – острый кусочек металла. Одним глазом я ощупываю деревья – нет ли снайперов, а другим глазом, как рентгеном, просвечиваю палубу, проверяя, нет ли ям-ловушек и усиков "Попрыгуньи Бетти". Ежевичные ветки впиваются колючками в штанины словно колючая проволока.
* * *
Я оставляю зеленку за спиной и впервые за три года вижу дом, в котором родился.
Нашему дому 140 лет. Его своими руками построили мои предки на участке, где стоял деревянный домик, построенный Джеймсом Дэвисом в 1820 году. Те 160 акров были получены в виде земельной премии за службу рядовым под командованием генерала Эндрю Джексона. В 1814 году Джеймс Дэвис сражался во время битвы у излучины Хорсшу-Бенд и помогал вырезать индейцев племени крик, чтобы можно было похитить у них Алабаму, окончательно и навсегда. Когда б еще кто припомнил, у кого сами крики ее похитили…
Дом возвышается горою побитого временем дерева, старые выцветшие доски будто оловянные, новые – цвета старой слоновой кости. Дом стоит на фундаменте из необработанных валунов – простой, без красивостей, на вид несокрушимый, жилище простых людей.
Возле амбара ржавеют навозорасбрасыватель, сенокосилка, дисковая борона, грабли, тяжелая борона, выставившая зубцы, и дробилка, чтобы смешивать кукурузу и овес для свиней. Досадно видеть хороший инструмент, за которым никто как надо не ухаживает.
Когда я ступаю на плотно утрамбованную землю двора, рыжий петушок бентамской породы, которого мы прозвали Свинтусом за манеру есть, неожиданно перестает клевать и грести землю, разражается кудахтаньем и несется по двору с неуклюжим хлопаньем крыльев – куры называют это "летать".
Ма сидит на передней веранде в своей качалке, обмахиваясь картонным веером, на котором с лицевой стороны цветная картинка с Иисусом.
За домом, на склоне холма, Бабуля в линялой голубой шляпе возится в своем огороде, починяя пугало из сверкающих алюминиевых противней и больших бутылей из-под "Пепси" из прозрачного пластика. Пугало смахивает на чудище, зародившееся в мусорной куче.
Пока что единственные арбузы на ферме, что я успел заметить – дюжина у веранды, где мы когда-то плевались черными семечками.
Проносится Свинтус, за ним гонится здоровый рыжий пес.
Половина собачьей морды съедена паршой. Престарелый пес неуклюже трусит вприпрыжку. Ребра торчат, кривые такие и четко прорисованные.
Моя сестра Сесилия – длиннющая, худющая, кожа да кости, с короткой стрижкой как у мальчика, в джинсах и серой рабочей мужской рубахе, с ниточкой розовых жемчужин из пластмассы на шее, несется по двору. Останавливается, обламывает прутик с мертвого персикового дерева. Хлещет прутиком пса: "Домой, паршивый старый песПетух у нас всего один, и ты к нему не лезь!"
Пес не отступает, пригибается к земле, скалится, обнажая крупные желтые зубы, и я вспоминаю сожженного напалмом тигра, которого мы видели в ту ночь, когда шли к нунговской крепости.
Сесилия бросает прутик, взбегает на веранду и заходит в дом.
Через пару секунд она появляется снова, захлопывая за собой раму с сеткой от комаров. Спрыгивает с веранды. Подходит к псу и становится на колени, пихая собаке белую бумажную тарелку. На тарелке три жирных клинышка жареной болонской колбасы, розовых с черными краями, и половинка белого слоистого домашнего печенья.
Пес медлит. Сесилия подсовывает миску псу под нос. Она поднимает кусок болонской колбасы и держит его на весу. Пес цепляет зубами мясо и одним глотком отправляет его в желудок. Пока он доедает мясо и печенье, Сесилия гладит его по голове. Пес отвечает глубоким горловым урчаньем и начинает есть быстрее.
Я говорю: "Привет, Колосок".
Сисси поднимает глаза, и лицо ее расплывается в улыбке. "Джеймс!" Она вспрыгивает на ноги и обнимает меня.
Я вручаю Сисси фунтовый пакет драже-кукурузин. Зажав конфеты в руке, Сисси забирается мне на спину. Я везу ее на спине к дому, а она вопит: "Ма! Ма! Это Джеймс! Джеймс приехал! Джеймс приехал!"
Мама стоит на веранде, заслоняет глаза от солнца картонным веером, недоуменно глядит на меня. Она говорит: "Джеймс? Ты?"
Бабуля направляется к дому с участка.
* * *
Перед ужином я отношу цивильную сумку в мою прежнюю комнату. Комната все та же, только меньше стала и душнее, и кровать моя – детская какая-то, все так же накрыта пледом с нашитыми вручную лоскутьями-бабочками.
Мой микроскоп и мензурки, колбы и пробирки из химического набора покрыты тонким слоем пыли.
В рамочке – фотография Ванессы, школьной моей пассии, с надписью С.Б.О.Н.С. – "Сладкой баловнице одной не спится". Когда я обучался в Пэррис-Айленде, Ванесса писала свои С.Б.О.Н.С. на обороте конвертов с письмами, которые посылала мне. Наш старший инструктор комендор-сержант Герхайм – романтическая душа! – очень любил заставлять меня поедать ее письма не вскрывая.
Когда я был во Вьетнаме, Ванесса прислала мне пацифик, который я носил в поле, сейчас он на ковбоевском "стетсоне".
Единственное прибавление в моей комнате – фотография из учебки в рамочке. На ней загорелый, страшно серьезный пацанчик в синей парадке. Уши у пацана – как у слона. Раньше она стояла на кофейном столике в гостиной.
На стене – гобеленчик в рамочке, на нем морпехи на Иводзиме воздвигают христианский крест.
Все книжки на месте, сотни книг. Книжки в мягких обложках на полках из досок от яблочных ящиков. Но книги мне теперь без пользы. Я тоскую по Хоабини и рисовым полям. Я тоскую по людям, которым есть что терять. Американцам нечего терять, кроме атрибутов своей американской мечты. За землю уже не стоит драться, раз ее превратили в недвижимость.
Я стою в комнате, где прошло мое детство, но мне страшно хочется домой. Мне кажется, что я в мотеле.
На какое-то мгновенье я возвращаюсь обратно, под тройной покров джунглей, где меня окружают тени, и тени эти – вьетконговцы. И я наклоняюсь, чтобы в свете фонарика подергать зуб тигра, спаленного напалмом.