Марина Палей
Луиджи
Рассказ
От автора
Рассказ "Луиджи" входит в цикл "The Collar" ("Ошейник"). В качестве отмычки - сокращенная цитата из русско-американского классика: если я не деспот своего бытия, то никакая логика не разубедит меня в глупости моего положения - спички, которую зажигает и гасит ребенок.
Перефразируя того же автора: мне повезло получить медицинское образование и работать врачом - видимо, для того, чтобы потом с отличием закончить отделение критики Литературного института - а писать во всех жанрах, кроме критики - и все это перед тем, как, перелетев на голландский берег, нырнуть очертя голову в штормовой океан нидерландского языка - со спасительными островами английского. Сейчас занимаюсь, кроме прочего, литературными переводами с европейских языков; выступаю дизайнером, моделью, художником-постановщиком в гаагской Королевской Академии Изобразительных Искусств и создаю свое one-person-show.
В скромных пределах, отпущенных человеку, мне удалось пройти через сотни ролей. То немногое, до чего у меня пока не дошли руки в так называемой "реальности", - это мой цвет кожи, пол и имущественный статус. Мне есть куда развиваться: я могу стать, например, пенджабским магараджей, безбедным тяньцзиньским мандарином или культовым афроамериканским джазменом. Знакомый озабоченно спросил меня в связи с этим: "Тогда подмигнешь нам, о'кей? Дашь какой-нибудь знак, что это ты?".
О чем речь! Конечно, я так и сделаю.
"По всей длине сверкающей утренней набережной - нарядной, свежей, сплошь в розовом оперенье цветущих магнолий, - на полупустых, продуваемых апрельским ветром террасах, под полосатыми - голубыми, салатными, нежно-алыми - парасолями, как и всегда, с самого открытия бесчисленных кафе, уже сидят в ряд жены местных торговцев, маклеров, барменов, крупье. Все они одинаково пожилые, с резким рельефом сухожилий на жестких шеях, в коротких пепельных париках, черных очках (даже после многократных face-liftings лишь полускрывающих возраст кожи), в светлых норковых шубках, в декоративных, не предназначенных для передвижения туфельках - лаковых остроносых лодочках на длинных, серебряными гвоздями, каблуках, - в этой игрушечной обуви с тонкими ремешками на круто выгнутом подъеме и тонких щиколотках неожиданно сильных, далеко вытянутых, красиво скрещенных ног. Стареющие женщины полулежат в лонгшезах часами, - молча, бездвижно, словно ловко сработанные чучела пушных зверьков. Лишь иногда, не поворачивая головы, они тихо перекинутся междометием - или, внезапно оскалив рот, энергично вдохнут мягкий сигаретный дым, - пуская при этом зайчиков драгоценными резцами от миланских дантистов. Их единственное и традиционное развлечение в это время года и дня какая-либо единичная (предпочтившая именно мертвый сезон) туристическая особь, которую они отлавливают глазами еще вдалеке, у гранд-отеля Villa Serbelloni, чтобы все так же бездвижно, одними зрачками, медленно проследовать за ней по всей via Roma (где вояжирующий чужак особенно хорошо виден на яркой белизне парапета), а затем еще долго-долго сверлить его спину, пока она не обратится в точку где-то на Piazza Carcano. Одновременно с этим они цедят по капелькам из крошечных, словно наперсточных чашечек густой итальянский кофе - пьянящий, черный, крепчайший, как яд.
Но если взбрело бы в голову какому-нибудь опасному шутнику чуть изменить стаффаж, - кое-что подрисовать, кое-где закрасить, - переиначить нечто в аксессуарах и облачении застывших на фоне знаменитого итальянского озера манекенов, - убрать, скажем, капроновые парики, раскосые пляжные очки (словно взятые из черно-белого кино шестидесятых), - лонгшезы, чашечки, каблучки, искусственные челюсти и нежный норковый мех, - а вписать лавочки-платочки, семечки-телогреечки (поверх перекошенных, когда-то фланелевых халатов), - а также, скажем, валенки с отрезанными по летнему времени голенищами, а также каким-либо образом передать застарелую вонь немытых старческих тел - то получился бы, к ужасу путешественника, все тот же самый, удушающий даже при мгновенной мысли о нем, - не упраздняемый никакими законами, временами, идеями, - перекрывающий даже во сне путь назад, бессменный, бессмысленный, беспощадный заслон. Он возведен неизвестно когда, словно от сотворения мира, - из прочно пропитанных водкой, завистью, злобой человечьих объедков, высосанных и выплюнутых временем, - тем не менее, стойко несущих коммунальную вахту там, возле разящих мочой подъездов - там, на спесивых задворках мира.
...Хорошо зайти в маленький магазин, пропахший дорогими духами, шелком, горечью черного шоколада, сандаловым деревом, чтобы купить, скажем, ventaglio (веер), желательно кружевной, темно-лиловый, в крошечных аметистовых блестках. Владелица этих прелестных витрин, с которой ты будешь затем постоянно сталкиваться - в кафе, в пиццерии, на лодочной станции, в табачной лавке, в баре, в магазине-салоне венецианских стекол, на всех этих еще анонимных для тебя сыровато-сиреневых улочках, горбато сбегающих к озеру Como (трудно не столкнуться в раю, при его труднодоступности, разумеется, кукольном), - эта молодая женщина, сплошь в брюлловских, блестящими спиралями, смоляных локонах, едва завидев тебя, всякий раз начнет безостановочно кланяться, словно сломанный механизм, - излучая коммерческое благорасположение всей шеренгой своих крупноватых зубов, - причем так назойливо, что ты еще сто раз пожалеешь о своей однократной (и вызванной, конечно, смущением) покупательской прыти".
Я захлопываю дневник. Вряд ли в течение этого шального итальянского месяца притронусь к нему еще. Зачем и о чем писать - в раю?
Происхожу я из города, обозначенного на всех географических картах мира. В массовой мифологии дураков-туристов он представляет собой "неповторимый ансамбль каналов, парков, дворцов". У меня иное мнение на сей счет. Скажем так: лишь самые близкие всемирно знаменитого актера - который с неувядаемым успехом изображает на экране благородных, романтических героев, - только самые близкие, на собственной шкуре, знают, какое же он чудовище в повседневной жизни.
Прилетела в миланский аэропорт уже в темноте. Мгновенно, как вышла на трап, молодая ночь мягко поцеловала меня через черный шелковый плат - прямо в губы, в глаза, в открытую шею. Италийские эфиры-зефиры, словно стайка нескромных подростков, тут же залезли под платье - и блудливыми своими перстами взялись тихонько щекотать-гладить все складочки моего тела... Похоть, хищный, жестокий цветок, взорвалась красной кровью в глубине моего живота - и принялась смачно вгрызаться в бренную мою плоть. Я сидела в лимузине, посланном за мной с виллы, и, ожидая, пока семидесятилетний водитель покупает в автомате сигареты, была близка к обмороку. Казалось сейчас сдетонирую, и автомобиль разнесет в клочья...
Потом полегчало: хоть горная дорога и виляла скабрезно грудастым своим телом, хоть извивалась сладострастно змеем-искусителем, но у меня это вызывало лишь один искус: облегчить терзаемый тошнотой желудок.
Шурша по гравию, автомобиль начал медленно подъезжать к вилле. Предгрозовое небо, яростным мавром навалившееся на изобильную женскими формами гору, вдруг резко дернулось - его пробил электроразряд нездешнего света - черное, мясистое, оно хрипло, словно предсмертно, зарычало - и, внезапно обмякнув, пошло изливаться теплым семенем. Звук гравия изменился словно стал мельче помол...
Директор палаццо препроводил меня в мои апартаменты и, с идеальной для small talk интонацией - то есть, прямо скажем, ни к чему не обязывающе напоследок осведомился: "Впервые ли вы в Bellagio?" - на что мне следовало бы, наверное, мелодично чирикнуть: "О, к счастью, нет!", - или: "О, к счастью, да - потому что я уже здесь!" - но моя реплика была еще проще: "Я впервые за границей, синьор". Думаю, такой ответ заставил этого милого человека принять на четверть снотворной таблетки больше обычного.
Наутро после приезда я спускаюсь в городок - и чувствую, что мне позарез надо придумать для себя какую-нибудь заботу. Не могу же я праздно шататься! Мне необходимо чем-то себя нагрузить - желательно трудным, почти невыполнимым и, главное, неприятным - то есть оправдать райскую роскошь прогулки именно жесткой жизненной необходимостью. Создать для себя привычную атмосферу. Нельзя же, в самом деле, разгуливать за границей просто так!
Ведь я, в ряду прочих таких же, выросла с номером на руке - с въевшимся в тело и душу фиолетовым номером. Сначала он - посредством химического карандаша и голодной слюны - был выведен на руке моей матери - потом, вместе с прогрессивной шариковой ручкой, перешел ко мне. В районном роддоме мне привязали его на клеенчатой бирке к руке - когда умру, бирку привяжут к ноге. Между двумя этими бирками и промелькнет - видеоклипом - моя подложная жизнь с ее скачущими номерами - в очереди за хлебом, мясом, молоком, яйцами, гарнитуром, гаражом, гробом.