Около четырёх часов дня, когда осенние сумерки и дождь заставили людей, несмотря на сравнительно раннюю пору, попрятаться по домам и зажечь огни, в сапожную мастерскую Никиты Гаврилыча Карпова робко вошла сгорбленная деревенская старушка, обсклизлая от дождя. Помолившись на образ, она низко поклонилась сидевшим за верстаками двум подмастерьям с двумя учениками, и сиплым, старческим баском спросила хозяина.
— Ты что, пряжу что ли принесла? — обратился к ней мальчуган лет четырнадцати с розовой плутоватой мордочкой.
— Нет, не пряжу… — ответила старушка. — Парнишку в обучение привела… На Покров я хозяйке-то вашей масло приносила, так хозяин-то посулился взять мальчонку… Приводи, грит, возьму.
— А он у тебя грамотный? — продолжал допрашивать тот же мальчишка.
— Да что ты суёшься-то?! Старший ты что ли здесь? — осадил его один из подмастерьев, несуразный, огромный парень с ленивым лицом и носом в виде гигантской картошки, за который парень носил прозвище «носовика». — Садись, бабушка, обожди… Хозяин-то сумерничает, поди, чай, скоро встанет…
Старуха вздохнула и присела на табуретку.
Другой подмастерье был неопределённых лет, с серым лицом безо всякой растительности, по выражению которого заметно было, что он плохо слышит. На бечёвочке поверх фартука у него висела крошечная ложечка для ковыряния в ушах, которую он тотчас же употребил в дело, чтобы лучше разобрать разговор.
Мальчишку с плутоватой мордочкой звали Федькой, а второго ученика — Васькой-«слезомойкой», за удивительную способность каждую минуту плакать.
Хозяин мастерской Никита Гаврилыч был человек непьющий и, как сам он, так и его богобоязненная супруга Арина Тимофеевна, которой, кстати сказать, он очень побаивался, не терпели пьяниц, и потому мастера выбирались ими обязательно без этого порока; а как известно, что среди сапожников это — большая редкость, то на их долю по большей части и попадались какие-то несуразные.
«Носовик» был страшно ленив, но стоило ему заслышать, что идут солдаты с музыкой, или же скачет пожарный обоз, как он мгновенно бросал самое спешное дело и стремглав кидался в толпу, не стесняясь выделяться среди мальчишек.
Глухой Иван, побывав однажды с хозяйским сынишкой в театре на заезжей опере, до того был поражён и увлечён всем виденным, что каждый день, забывая работу, принимался рассказывать, какой там был Сусанин, как его убивали поляки, а когда замечал, что его никто не слушает, начинал потихоньку петь, каким-то чудом запомнив мотив известной арии Вани «Как мать убили у малого птенца»[1], но перевирая слова по-своему: «Гнала его мать, гнала его мать: пошёл, подлец!»
Пришедшая старушонка оказалась словоохотливой. Дожидаясь хозяина мастерской, она успела подробно рассказать подмастерьям биографию их будущего ученика.
Звали его Иоасафом или, как называла она его попросту, Осафкой. Он — сирота, сын её племянницы Авдотьи, которая жила в городе прислугой. Случился с Авдотьей грех. Тотчас по рождении привезла она ребёнка к тётке. Сначала присылала, годов этак пять, каждый месяц по два рубля на его воспитание, потом, вдруг, перестала.
— Знать-познать, — заключила старушонка, — Авдотья-то померла в больнице… Батьку-то Осафкина так и не узнали… Кто говорил — барин, кто — бутошник, полицейский… У вас ведь в городу-то не разберёшь!
В эту минуту дверь из сеней отворилась, и в мастерскую вошёл заспанный хозяин, сутуловатый, небольшого роста, лет пятидесяти, с едва заметной проседью в клинистой бороде.
— Это чей там в сенях мальчишка-то стоит? — сердито спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Мой, кормилец, внучек, в обучение к тебе привела… — ответила старушонка, поднимаясь с табуретки и в пояс кланяясь хозяину. — Онамеднись ты посулил взять его…
— А-а! Так чего же он там в сенях-то толчётся? Сюда введи, — приказал Никита Гаврилыч и крикнул ученикам. — Мальчишки! Где мои очки?
— Вот-с, Никита Гаврилыч, пожалуйте-с! — достав с полки очки, подскочил услужливый Федька.
— Что это он у тебя какой заморённый? — надев на кончик носа очки и осмотрев приведённого из сеней худенького чернявого мальчугана лет тринадцати, спросил хозяин старушонку.
— Дикой он какой-то у меня, — пояснила та, — да и корм-то какой у нас? Самой есть нечего!..
Осафка стоял, спрятавшись за бабушку, и робко озирал быстрыми, чёрными глазёнками незнакомых людей. Особенное внимание его привлекал Федька, который показывал ему шпандырь[2] и те места на спине, по которым иногда этот шпандырь прогуливается.
— Бумаги-то у тебя мальчишкины есть? — осведомился хозяин.
— Каки гумаги? Вот столоверение есть… — сказала бабушка, доставая из-за пазухи завёрнутое в грязную тряпку удостоверение волостного правления.
— Ну, пускай он разденется, да садится на липку, — приказал Никита Гаврилыч, просмотрев бумагу и положив её около своего места на окно. — Вот погоди, бабушка, хозяйка сейчас встанет, чаем тебя напоит.
— Благодарим покорно, кормилец!
Часа через два, собираясь на постоялый двор, где она остановилась, старушка, прощаясь с внуком, наказывала ему:
— Смотри же не балуйся, слушайся хозяев, мастеров почитай… И вы, голубчики, уж не оставьте сироту добрым словом или чем иным… Будьте заместо отца-матери!.. Прощенья просим! — отвесила она всем низкий поклон.
— Ладно, ладно уж не проси, не обидим! — ответили мастера, которым вдруг сделалось грустно, потому что на них пахнуло, благодаря этому прощанью, чем-то забытым, давно прошедшим.
Осафка ничего не сказал и даже не заплакал на прощанье с бабушкой, но в глазах его была такая гнетущая тоска, что Васька-«слезомойка», так же не больше года покинувший деревню, вспомнил всё былое и сделал плаксивую рожу.
— Подбери нюни-то! — прикрикнул на него заметивший это Носовик и, желая ободрить новичка, сказал ему. — Тут солдаты часто с музыкой ходят; а будешь стараться, так я тебя на пожар возьму…
Перед самым уходом старушки исчезнувший из мастерской куда-то Федька встретил её в сенях и тихонько проговорил:
— Ты, бабушка, как придёшь опять в город, колобушек нам деревенских принеси, а уж мы тут будем стараться показывать твоему-то внучку.
— Ишь ты какой ловкач! — прошептала ему вслед старушонка, сразу угадавшая натуру Федьки, и с сожалением про себя прибавила. — Мой-то такой не будет!
Первую ночь на новом месте Осафка долго не спал. В своих думах он шаг за шагом следовал за бабушкой в родную деревню. Вот, переночевав ночь на постоялом дворе, утром, чуть свет, бабушка отправляется в обратный путь. До Иванькова её довезёт тамошний их знакомый дядя Елизар, а оттуда до своего Поречья она поплетётся пешком вёрст десять. «Ну, слава Богу! — скажет она дяде Елизару, когда они выедут с постоялого двора. — Развязалась с мальчишкой-то!» И по дороге наверно зайдёт к тётке Агафье и тоже скажет с радостью: «Пристроила своего-то!» Да, с радостью. Им радость, а ему-то каково?! Ни тебе простора, ни речки, ни леса не видно… И мальчишки-то какие-то иные, чем в деревне… Правда, и там он туго сближался с товарищами, но всё-таки они ему понятнее, ближе, а эти учат его, как сучить «концы» из пряжи для дратвы…
«Мужиковское ли это дело, когда в деревне за пряжей только бабы сидят? Да и баба-то у хозяина, видно, злая-злая… Сам-то ещё ничего, хоть и в очках… — чередовались Осафкины мысли. — А Федька-то? Начёсанный… Ищобы-те! Сказывал — грамотный!.. А Васька — дурак. Парень с носом пожаром пужает, а глухой скулит всё жалобно-жалобно… Ищо мальчонка хозяйский прибегал сверху, на манер господского, тот совсем иной… Показывал, как нечистый в баночке прыгает, и дал жамок, сла-адкий!.. О-ох, только всё это мне неподходящая компания! То ли дело там, в деревне?! В лесу, к примеру… Войдёшь, — тихо-тихо так, вольготно, одни только пташки поют-заливаются… На поляне ли? Цветы всякие-разные, дух от них, пчёлки жужжат, а солнышко-то, что хозяйский самовар сияет!.. Здесь два раза в день чай дают с сахаром… У бабушки николи этого не было… Раз у старосты только попробовал… Там был хуже… Вылили из чайника в хлебальную чашку, я и хлебал его вместе с травой… А у нас-то река, купаться, рыбу удить можно… Васька сказывал, и здесь река… Поди не такая, как у нас, — городская? Нет, в деревне лучше. Здесь только и есть, что один чай с сахаром, а там тебе всё вольность, сам себе барин! А что сапоги, так это совсем плёвое дело! Можно в лаптях ходить, а летом, так и совсем босиком»… — окончательно порешил Осафка с преимуществами деревни над городом.
Раз приняв это решение, Осафка плохо привыкал к городу. Новая жизнь его потянулась вяло и скучно. Изо дня в день, с утра до вечера, одно и то же, та же ненужная, по его мнению, работа, те же стены… Разнообразие в жизнь мастерской вносили только заказчики и приходившие по каким-нибудь другим надобностям посторонние. Но Осафка интересовался из них единственно только одним. Это был маленький, худенький старикашка лет семидесяти, Иван Семёныч Виденеев, владелец крошечной стекольной лавочки, который каждый день приходил к Никите Гаврилычу с газетой «Свет» и читал её вслух, горячо интересуясь политикой вообще и трансваальскими военными действиями в частности. В торговых рядах, где была его лавочка, он до того всем надоедал своими политическими разговорами, что его никто не слушал, и без церемонии давали ему это понять. Единственным человеком, который его ещё терпел, а иногда и вступал с ним в спор, был именно кроткий и безобидный Никита Гаврилыч. По утрам стекольщик ходил около своей лавки и с лихорадочным нетерпением ожидал почтальона. Завидев его ещё издали, он стремглав бросался ему навстречу, призывно махая руками, выхватывал газету, надевал очки и с каким-то сладострастием развёртывал знакомый лист. Прочитав особенно интересовавший его отдел военных действий, Иван Семёныч тотчас же запирал свою лавочку и мелкой рысцой, путаясь ногами в длинном сюртуке, бежал через площадь к своему приятелю.