Это было в июне 1868 года.
Гриша сидел в своей комнате, увешанной стеклянными ящиками с мотыльками, книжными полками, горкой с минералами и украшенной лошадиным черепом, и читал, при открытом окне, историю философии Льюиса[1].
Он недавно окончил гимназию, и ему хотелось поступить на естественный факультет. Гриша мечтал о славе натуралиста, презирал стихи, полагая, что он уж вышел из детского возраста, когда только и можно заниматься такими пустяками, и следил за внутреннею политикой.
В семье Гришу считали умницей; мать советовалась с ним, что делать против зубной боли и ломоты в ногах; отец находил, что он чересчур предается чтению, и по временам спорил с сыном, чтоб убедиться, насколько Гриша образованнее его; сестры с благоговением посматривали на лошадиный череп, белая поверхность которого была вся расписана таинственными латинскими названиями, вроде: os frontis, processus mastoideus [2] и проч.
Гриша был так серьезен, что не признавал танцев. Он смеялся даже над любовью. Последнее мать ставила ему в большую заслугу. Она хотела, чтоб из ее сына вышел профессор; отцу приятнее было бы, если бы Гриша стал со временем министром.
Гриша был высокий юноша с бледно-смуглым лицом и темными курчавыми волосами. Он слегка занимался своею наружностью, конечно, не для того, чтобы влюбить в себя Настеньку Тонкову или Верочку Звереву, но потому, что некоторая предумышленная растрепанность прически и некоторая живописная небрежность костюма придавали его внешности научный вид.
Пока Гриша читал Льюиса, все более проникаясь презрением к метафизике, в соседней комнате семнадцатилетняя сестра его, Катя, играла в четыре руки со своим женихом, Мишей Подгоровым. Потом она стала петь, а Миша подтягивал ей баском. День склонялся к вечеру.
Младшие члены семьи бегали на дворе перед окном натуралиста и, под предводительством стриженного под гребенку Александра, брали приступом, с криками "ура", погреб. Забравшись на ветхую крышу, там и сям обросшую зеленым мохом, Александр махал жестяною саблей и победоносно водружал в щели драничек черно-желтое знамя. Много раз брал он крепость, кричал, свирепел и тумаками водворял дисциплину среди войска.
В калитку вошел Ардальон Петрович Селезнев в щегольском сером пиджачке, в цилиндре и палевых перчатках. Ему уже было лет под сорок. Это был хозяин большого бакалейного магазина, образованный купец, искавший в общении с молодыми интеллигентными людьми пищи для ума. С Гришей он познакомился на охоте, проникся особенным уважением к его познаниям и ждал, что юноша разрешит ему какие-то проклятые вопросы. Проклятые вопросы мешали даже процветанию торговли Ардальона Петровича. Дела его шли скверно, и, кстати, весной он овдовел. Даже домашнее хозяйство его пришло в упадок.
— Горбачев, здравствуйте! Что вы читаете? А, бытие равно небытию! Бросьте!.. Я пришел к вам по хорошему делу.
— Войдите!
— Нет, я постою здесь. Несколько слов… К черту философию!
— Льюис доказывает тщетность умозрительного метода и бесполезность трансцендентных силлогизмов, — заметил Гриша.
— Ей-богу, натощак не выговорю! Дадите потом почитать? Я люблю иногда занестись в облака… У меня теперь такая книга, такая книга!.. Милочка, Горбачев, я женюсь!
— Поздравляю вас. Популярная книга.
Селезнев рассмеялся.
— Обрезал! Что значит умная голова! Но — атанде-с. Я к вам о просьбой. Ну, что вам за охота летом сидеть в городе! Поезжайте в деревню. Там природа, естествознание? сырой материал. Хотите иметь урок?.. До пятнадцатого августа сто рублей.
Гриша захлопнул Льюиса и сказал:
— Хочу.
— Урок у богатейшего купца, на лоне фауны и флоры — у моего будущего тестя, Ивана Матвеевича Подковы. Коля остался на третий год в классе, его надо приготовить в другую гимназию. Бойкий и способный мальчишка. Так вы принимаете?
— Еще бы!
— Прекрасно. Только я вам поставлю маленькое условие: друг мой, будьте у меня шафером.
— Я еще никогда не был шафером, — проговорил Гриша, покраснев от удовольствия, потому что почувствовал себя взрослым человеком.
— О, не трудная материя, батюшка! Фрак мы достанем.
— Дело в том, что я не признаю фрака, — начал Гриша.
— Без фрака неловко. Ну, может, в деревне сойдет. Поверьте, я уважаю искренние убеждения современной молодежи!
Селезнев крепко пожал Грише руку.
— А препятствия со стороны фатера и мутерхен не будет? — спросил он, понизив голос.
— Мне кажется, что я уже в таких летах, — возразил Гриша.
— Разумеется! Пустой вопрос. Так когда же? Не правда ли, чем скорее, тем лучше? Я думаю, через три дни вы будете готовы. Я дам вам письмо, и вы можете ехать на моих лошадях. Хотите, я покажу карточку невесты?
Он вынул из бокового кармана шагреневый портфелик и, приятно улыбаясь своими бритыми губами (он носил американское жабо), бережно протянул Грише карточку молодой девушки с круглым лицом и двойным подбородком.
— Красота! — поспешил он прибавить. — Коса — черный поток, глаза — звезды. Но, к сожалению, фотография не передает их блеска. Говорят, со временем, дойдут до натуральных цветных снимков. Прогресс шагнет вперед. Заметьте, Горбачев, — полнота в соединении с юностью. Моя Саша совсем дитя. Нет еще шестнадцати лет, но архиерей разрешил. Чему вы улыбаетесь?
— Вы — и влюблены! — произнес Гриша, возвращая Селезневу карточку.
— Отчаянно и бесповоротна. Если б я не боялся сломать цилиндр об окно, я бы расцеловал вас. Вы образованный, прочитали все книги и сама будете писать, но, голубчик, надо прожить с мое, чтобы постигнуть, что такое любовь. Изо всех вопросов — самый проклятый!
Поговорив о любви и еще раз возвратившись к уроку и благам привольной деревенской жизни, Селезнев стал прощаться с Гришей.
— Ах, голубчик, я забыл! — начал он. — Философии не надо, а лучше дайте какую-нибудь умную книжку. Вон, что у вас лежит на столе? Дарвин? Позвольте Дарвина. О происхождении человека? Вот мне как раз… Предпринимая серьезный шаг в жизни, должно приготовиться к нему. Тяжеловесный том! Ума-то сколько, я думаю, ума! Да-с, Чарлз Дарвин не то, что какой-нибудь Ардальон Селезнев. Так вашу руку, сэр! Через три дня!
Рано утром с дребезжащим стуком подъехал к воротам квартиры Горбачевых тарантас Селезнева. На козлах сидел одноногий николаевский солдат в изорванной, но тщательно вычищенной шинели и с рядом медалей и крестов через всю грудь. Звали его Степанычем. Он служил сторожем у Селезнева, но в чрезвычайных случаях мог быть кучером.
Тарантас был наполнен картонками и ящиками с карамелью, с стеариновыми свечами и проч. Жених посылал невесте несколько модных шляпок и, по просьбе будущей тещи, предметы, необходимые в хозяйстве. На дрогах тарантаса позади помещался сундук с провизией, а поверх сундука лежал запас сена и овса. Деревяшка солдата, подкованная блестевшим на солнце железом, упиралась в кулек.
Гриша снарядился в дорогу. Мать и отец вышли на улицу проводить его. Елена Михайловна сама положила подушку в тарантас и, когда сын сел, благословила его. Гриша со снисходительною улыбкой принял благословение и крепко поцеловал у матери руку, а отцу только пожал. Сестра Катя и маленькие дети еще спали.
Степаныч задергал вожжами, и тарантас покатил, поднимая пыль.
— Смотри, Гриша, не простудись, — кричала Елена Михайловна. — Может быть, там река, так ты не купайся один и, пожалуйста, не ныряй! Да зачем ты ружье взял? Служба, возьми ружье к себе на козлы. Береги молодого барина!
Тарантас скрылся за углом. Лошади мелкою рысцой побежали по большой дороге, окаймленной столетними березами и вербами. По временам лошади вязли в песке. Степаныч слезал с козел и, прихрамывая, шел рядом с тарантасом. Он заводил разговор с Гришей, предлагал ему курить и рассказывал о купце Подкове, к которому он ездил недавно нарочным от Ардальона Петровича.
— Живут в Ярах хорошо! Кормят на убой. Одно слово — купцы. Теперь возьмем сало, крупу, всякий приварок — хочешь не хочешь, а уж такое положенье, чтобы люди были сыты. Солонины, свинины — собаки не едят; птиц — выбирай любую. Но уж работу требуют. Ты, брат, ешь, но пот давай. Потрудись. Ты хоть поясницу вывихни, а сделай, что приказано. Подкова — человек аккуратный, строгий! Как принялся сына бить, что твой ротный командир. Заслужил — получи и помни: за битого двух небитых дают.
— Как же ты, Степаныч, хвалишь его? Он просто самодур.
— А хвалю! если ты сын, моей утробой рожденный, и притом смеешь вопреки? Нет, ангел мой, не моги. Для чего я тебя родил, друг мой любезный? Для послушания.
— У тебя были сыновья, Степаныч?
Солдат долго молчал, ковыляя на деревяшке. Наконец он сказал: