Побитые и униженные, мы сидели в песочнице и стыдились посмотреть друг на друга. Нам было лет по девять, наши обидчики примерно тех же лет, может, чуть старше. Или они просто казались старше, потому что были сильнее и беспощаднее? А мы не умели ударить их в лицо или хотя бы показать, что мы можем это сделать. Да еще побившие нас грозились еще сильнее побить, когда приведут «ребят из бараков». Мы знали, что они с ними дружили, во всяком случае, захаживали туда и, подражая барачным, тоже ходили нечесаными, с нестрижеными ногтями и черной каймой грязи под ними, при случае царапали этими ногтями лицо противнику и кричали: «А у меня ногти все грязные! Теперь у тебя заражение крови будет!» И хохотали. Были они обычные мальчишки из ближних четырехэтажных домов, где жил инженерный люд, но в отличие от нас, профессорских сынков, бродили по окрестностям всегда стаей. Мой приятель быстро утешился, сказал, что лучше пойдет смотреть телевизор, и позвал меня с собой. У нас телевизора не было, а потому соблазн был немалый, но я переживал и не мог идти. Они сорвали с меня матросскую бескозырку, которую мне подарил настоящий капитан, муж маминой сестры. И возвращаться домой, так позорно лишившись этого символа мальчишеского мужества, мне было стыдно. Соврать же, что потерял, я знал, что не получится. Наши победители веселились совсем неподалеку, в маленьком парке на берегу прудика, откуда слышались их крики. И мне так хотелось храбро пойти туда, к ним, нагло развалившимся на скамейке, и отобрать мою бескозырку да еще сказать нечто гордое. Но знал, что не получится. И от этих разрывавших меня чувств — желания героического поступка и очевидной трусости — я сидел на бортике песочницы и грыз ногти. И не двигался с места.
Тогда-то и подошел к нам Севка Грановский. Ему тогда было уже лет четырнадцать, жил он в доме напротив, был сын известного профессора-мидиевиста, но казался нам очень странным. Он никогда не играл ни в какие игры, не то что с нами, но и с ребятами постарше — ни в волейбол, ни в городки, ни в пинг-понг, ни даже в шахматы, за которыми в летнюю пору под липами, окружавшими газон, рядом с качающимися золотыми шарами и скрытые от любопытных старух кустами сирени просиживали не только подростки, но и солидные отцы семейств, даже некоторые профессора. Севка ходил мимо, глядя в сторону, кивая на расстоянии, как бы всем сразу и никому в отдельности, и как-то боком обходил все дворовые сборища. Я ни разу не был у него дома, но рассказывали, что Севка ест курицу с яблочным джемом, потому что-де так едят в Европе. Почему-то нас это потешало. Мы предпочитали сосиски с горчицей. А Севка и одевался непривычно. Уже лет с двенадцати он носил костюм, настоящий костюм, пиджак, брюки, а в последний год завел еще и жилетку. При этом был он косолап, имел непропорционально длинные руки, а при ширине плеч и движении боком вперед напоминал не то шимпанзе, не то гориллу. Однако для гориллы он был низковат. Черные волосы он красиво зачесывал на левую сторону, иногда прядь падала, и тогда одним движением головы он гордо вскидывал ее назад и приглаживал рукой. Наверно, подражал кому-нибудь из литературных героев. Все мы тогда кому-то подражали. Просто мы не знали, на кого он равняется. Глазки у него были маленькие, серые, но вид всё равно какой-то нерусский, что-то восточное, а может, даже и еврейское. В отце его это виделось сразу. Но мать Севки была блондинка, и ее кровь немного разбавила его жгучесть. Он подошел к нам, держа в руках толстую трость с какими-то причудливыми изгибистыми линиями по всей палке, а на рукоятке был блестящий набалдашник.
— Серебряный, — пояснил он нам. И спросил: — Чего ногти грызешь?
Я не ответил, но он догадался.
— Побили вас. Да ведь небольно. Ничего. Плохо, что поцарапали. Идите лучше домой и йодом смажьте, чтоб заражения не было.
Севка редко когда с кем говорил. И если б нас было не двое, а, скажем, трое, он бы к нам не подошел. А тут даже советы начал давать.
Мой приятель Алешка возразил:
— Он не может. Они у него бескозырку отняли.
— Ну не сидеть же до вечера! — усмехнулся Севка. — Они ж ее назад не отдадут. — И тут же как само собой разумеющееся добавил: — Подождите меня здесь. Я ее сейчас у них отберу.
И, помахивая толстой тростью, всё так же боком и косолапо он отправился по тропке мимо большого дуба к парку у прудика.
— Побьют его, — сказал приятель. — Он один, а их много.
Но минут через десять Севка, всё такой же медлительный, странный и кособокий, вернулся и протянул мне бескозырку.
— Держи, — сказал он. — Они же трусы, как все дикари. Дикие, грязные, нечесаные. А потому боятся белого цивилизованного человека.
Как уже потом я определил его манеру, он мыслил и говорил сентенциями, которые полагал должным исполнять. В тот раз он нес на себе киплинговское бремя белого человека. Однако в каждой своей интеллектуальной маске, это я тоже понял потом, после его безумного поступка, он следовал какой-то своей внутренней идее. Далеко не все люди имеют свою, присущую им в результате еще очень ранних поисков ума какую-либо идею. Многие не только не ищут, но и вообще не думают. Из тех же, кто ищет, лишь единицы имеют смелость осуществить то, до чего они додумались.
Севка в какой-то момент взял и осуществил. Однако это потом, после. Пока же он и сам еще лишь подбирался к своей идее. Мы тем более ни о чем не догадывались. Я был ему очень благодарен за бескозырку, преданно заглядывал в глаза, хотя еще накануне и подумать бы не мог, что косолапый и кособокий Грановский осмелится схватиться с шайкой отвязанных мальчишек.
А он мне сказал наставительно:
— Запомни только, что ногти грызть нехорошо. Цивилизованное человечество для борьбы с ногтями, наследием дикой природы, изобрело ножницы.
Туповато я спросил, не врубившись в его слова, потому что голова была занята спасенной матросской шапочкой:
— А почему это ногти — наследие дикой природы?
Он покачал головой:
— Вот уж не ожидал от тебя. Ты же интеллигентный мальчик. Твой отец производит впечатление интеллектуала. Да и ты должен бы просто сообразить. Ногти — это то, что осталось от когтей, которые есть у всех животных, но у человека в процессе эволюции когти приобрели мирный характер ногтей. К тому же человек и этот остаток дикости, который у него каждый день отрастает, удаляет с помощью ножниц. А если не удаляет, то становится, как эти, те, что вопят там у пруда. Если же ты грызешь ногти, то ты лишь частично цивилизованный. Не говорю уж о глистах и прочих желудочных удовольствиях.
— Мы же из природы произошли, — возразил я, хотя возражать спасителю вроде и неприлично было.
— Но мы же в ней не остались, — сурово так и раздраженно ответил он. — Иначе ты не переживал бы за свою бескозырку, а носил бы гриву волос, которые бы никогда не стриг, не мыл и не причесывал. Ладно, вырастешь — поумнеешь.
Я даже обидеться хотел, обернулся к Алешке-приятелю, но он, пока мы препирались, уже умотал к телевизору — ученых разговоров он не любил.
Севка повернулся и пошел из песочницы, опираясь на свою трость, как большой, как будто он имел право в своем возрасте уже ощущать себя вполне взрослым и солидным.
Время потихоньку двигалось, мы тоже взрослели. С Севкой не общались, да он и не выказывал к тому особого желания, ходил мимо, глядя перед собой, в сторону или под ноги, поглощенный чем-то своим, иногда даже не здоровался. Зато часто можно было видеть, как он выходит из подъезда, опираясь всё на ту же трость, держит за ручку большой портфель, который словно бы его еще больше скособочивал, кривил на одну сторону; пройдя по липовой аллейке и повернув к трамваю, он иногда останавливался и взмахивал правой рукой, будто отмахивался от каких-то своих мыслей, или рубил этой рукой воздух, принимая вроде бы какое-то решение. От кого-то я слышал, что он поступил на исторический МГУ, но в отличие от отца занялся современной, советской историей. Говорили, что отец был против, кричал на сына, что с его знаниями языков глупо миновать если уж не средневековье, то хотя бы зарубежку. Сын отмалчивался, махал правой рукой, выдвигал вперед косое плечо, но сделал по-своему. Все решили, что из карьерных соображений. Теперь он носил двубортный костюм (темный или светлый — в зависимости от погоды), отпустил себе усики под носом, волосы стал мазать бриллиантином, чтоб не падала на глаза его знаменитая прядь. Это мне пояснил Алешка, который вошел уже в половозрелый возраст, трахался налево и направо, поэтому строил из себя денди и тоже мазал чем-то волосы. А потом, хотя и выглядел Севка абсолютным анахоретом, не говоря уж о явном уродстве его фигуры, он стал появляться во дворе с удивительно красивой девушкой. Девицей в пошлом смысле этого слова ее никак нельзя было назвать. Стройная, выше Севки, с недлинными, однако очень аккуратными ножками, блондинка с черными глазами, она была очень милой, что стоит не меньше красоты, а грудь была такова (нет, нет, не велика, но удивительно соблазнительной формы), что эротические вожделения у мужской части нашего двора просыпались сами собой. Алешка выразился кратко: «Везет же уродам!» Несколько раз он пытался подойти и заговорить с ней, когда она одна выходила из подъезда, возвращаясь от Севки куда-то к себе домой, но она проходила мимо красавца Алешки, словно даже не замечая его. Он злился. «Такая же чокнутая! — говорил он недовольно. — Из одного теста сделаны. — Кривился и добавлял: — Тили-тили тесто — жених и невеста!»