В декабрьский вечер в чисто прибранной крестьянской избе сидело трое собеседников. Двое из них, люди довольно пожилые, имели степенный, солидный вид; дышащая молодостью наружность третьего отличалась, напротив, неугомонною подвижностью, разлитой не только в лице его, но и во всей фигуре. Особенно не знали покоя руки, то свивавшие на палец концы пояска, надетого сверх рубахи-косоворотки, или крутившие в жгут полы ее, выпущенные поверх тиковых шароваров.
На столе перед ними, среди чайной посуды и тарелок с пшеничными калачами, оладьями и блинами, ворчал, пуская густые клубы пара, объемистый самовар, называемый в простонародье "купеческим", а вставленные в деревянные подсвечники сальные свечи, ярко освещая лица присутствующих, бросали на выбеленные стены массивные тени от сидящих и от самовара с стоявшим на конфорке его чайником.
— Ты, Семка, был у Ивана-то Николаича? — обратился один из пожилых собеседников к молодому парню, перетирая полотенцем выполосканные стаканы и блюдца.
— Был! — порывисто ответил Семка, точно безотлагательно спешил куда-то, но его задерживали этим вопросом.
— Чего ж он поговорил с тобой, а?
— Говорит, что ноне они сами набрались ума, — ответил он.
— Откедова ж это?
— Не сказывал!
— А тебе бы и спросить: давно ль, мол, это мужики с умом справляться стали; допрежь, мол, такого и слуху не было?
— Обчеством, говорит, положили!
— Умом-то жить? — прервал он.
— Ну, нас, говорит, ноне на кривой кобыле не объедешь, сами трахт знаем!
— А-а… Ну, сивого жеребца припасем; энтет порысистей будет! — с иронией заметил первый.
— Петр Матвеич, ты слушай-ко, чего он показал-то мне? — прервал его Семка, быстро повертывая стоявший около него подсвечник, не замечая, что горячее сало каплет на скатерть.
— Как мужиков-то объезжать?
— Прут!
— Пру-у-ут? — удивленно протянул в свою очередь Петр Матвеич. — О-о! Мирон Игаатьич, слышь, мужики-то? — произнес он после короткой паузы, слегка толкнув облокотившегося на стол и дремавшего под воркотню самовара Мирона Игнатьича.
— Взял пруток, — продолжал между тем Семка, — и кажет мне: вишь, говорит, один-то его я и пальцем сломаю, а коли, говорит, метлу возьму, то и топором не сразу разрубишь! Так и вы, говорит, порозь-то каждого из нас объедете, как кому требуется, а коли мы, говорит, таперя купно, обчеством, так попоте-е-ешь уломать-то нас! А ноне мы, говорит, цену-то на рыбу будем класть, мы будем господа-то, а не вы! Тряхнул энто шапкой, да и говорить боле не стал!
— Вон оно, времена-то, а?.. и мужики заговорили! — насмешливо сказал Петр Матвеич, внимательно выслушав рассказ его. — Ну да поглядим, как оно по притче-то выйдет, кто кого объедет, — говорил он, снимая с конфорника чайник и разливая в стаканы настоявшийся наподобие пива чай. — Поглядим, — повторил он, — надолго ль хватит мужичьего-то ума; у мужика-то передний ум до первого горя, а прихватит оно — и пойдет охать, да ахать, да затылок чесать… успе-е-ем!
— Напустить бы наперво на них мелочь-то! — замолвил Мирон Игнатьевич, дробя пальцами сахар на мелкие куски.
— Зачем?
— Спесь-то сбивать!
— У мужика-то спесь что у пса шерсть: не стриги — сама вылезет! — заметил ему Петр Матвеич.
— Проживаться б не довелось.
— Первее всех уедем! — авторитетно успокоил Петр Матвеич.
Наступило молчание, прерываемое по временам мерными отдуванием горячего пара с блюдец, аппетитным прихлебыванием наливаемого на них чая да звонким раскусыванием сахара.
— Наша-то мелочь, — облокотившись на стол, начал Петр Матвеич, когда первый аппетит его был удовлетворен, — и без травли полезет к ним, а ты только молчи, будто не за рыбой ехал; мелочь-то они и отобьют от себя своей спесью; она и пойдет скупать по фунтам да полупудкам у наезжих и израсходуется; на гуртовой-то скуп рыбы у ней и капиталу не хватит, а ты зна-а-ай молчи, говорю, да складывай товар, будто в обратный собираешься… Понял? — внушительно спросил он.
Мирон Игнатьич, прищурив и без того узенькие глаза, вместо ответа молча помял губами.
— Ну-ко, Семка, чего выйдет, тряхни-ко передней-то половицей, а! — весело обратился он к нему.
— Уедем!
— Затем и ехали… Да с чем уедем-то? Ответствуй.
— С товаром! — ответил он, так же понизив голос, как понижает его ученик, не знающий урока и произносящий на вопрос учителя первое попавшееся на ум слово. "А ну, дескать, не угадал ли?"
— А ты полагал, я здесь его оставлю, а?
Семка замялся так же, как Мирон Игнатьич, и быстро закрутил в руках оконечности постланной на столе синей скатерти.
— Шали-и-ишь! — отозвался внезапно оживившийся Мирон Игнатьич, придвигая к нему опорожненный стакан. — Коль мужик на упор пойдет, и на деньги не купишь, не токма христа-ради возьмешь. Не-е-ет, не таковские они!
— Не куплю? — И Петр Матвеич, угрюмо насупив брови, в упор смотрел на него.
— И я не первой год с ними вожжаюсь, — продолжал Мирон Игнатьич, не отвечая прямо на вопрос собеседника, — энтот-то мужик сам без шила бродни шьет. Да-а, может и купишь, поставишь на своем, коли все деньги выгрузишь, а уж чтоб он пришел те кланяться, возьми-де христа-ради, — не-е-ет!
— Придет, слышал ты это слово мое?
— Давай господи!
— И накланяется, в ноги накланяется! Что ты супротив этого можешь, а?..
— Подавай, говорю, господи… мне-то что ж? — уклончиво ответил Мирон Игнатьич, хотя мелькающая улыбка осязательно говорила, что сомнение его нисколько не рассеялось от доводов Петра Матвеича.
— А я вот так таперича полагаю, — с расстановкой начал Петр Матвеич, слегка покачав головой, — что с темным человеком об эвонных делах слова терять, что в поле ветер имать — все единственно. А чем бы, значит, бобы-то тебе разводить, пошел бы, на мой ум, доглядеть за Авдеем, правое слово!
— Доглядим, не уйдет! — обидчиво ответил Мирон Игнатьич.
— Слыхал я сызмальства, что у мужика раз водопольем плотину сорвало; снесет, говорят ему, мельницу-то! Не сне-се-е-т! Подпорка, говорит, есть… О-ой, снесет, кричат… А он одно твердит: не-ет! А опосля: а-а-а-ах да о-о-о-ох, стой, лови!.. а там уж одни щепы…
— Это в мой огород, а?..
— В чей попадет, — сухо ответил Петр Матвеич, — занарок не метил. А ты, Семка, налил брюхо-то аль нет? — обратился он к Семену, когда Мирон Игнатьич, молча встав с лавки, надел полушубок, запоясался и, сняв с гвоздя шапку, вышел.
Семка вместо ответа стал спешно выхлебывать с блюдца чай.
— Не жгись, пей путем!.. кипяток-то не куплен!.. Сбегай-ко ужо, говорю…
Порывисто опрокинув опорожненную чашку на блюдце и положив на донышко ее обгрызенный кусок сахару, Семка выскочил из-за стола и побежал к двери.
— С узды тебя спустили, а? — строго остановил его Петр Матвеич. — Вот эк-то ты во всяком деле! Ты наперво выслушай, куда идти, зачем идти, да потом уж показывай, какими гвоздями у тебя закаблучья-то подбиты! — точил он озадаченного Семена, остановившегося среди комнаты. — Сбегай-ко, говорю, к Ивану-то Николаеву да скажи ему: Петр Матвеич сам, мол, ждет тебя беспременно. Слышь? да что промеж нас в разговоре было — ни-и-ни чтобы.
— Я-то с чего? — оправдывался Семен, опустив глаза в пол и крутя в руках подол своей рубахи.
— То-то, смо-отри! Язык-то у тебя на живу нитку сметан. Скажи, что беспременно ждет: всякие, мол, дела оставил, дожидается! — заключил Петр Матвеич.
Но последние слова его долетели до ушей Семена за порогом.
Оставшись один, Петр Матвеич раскрыл подержанный дорожный погребок, надел на глаза очки в толстой серебряной оправе и, приблизив к себе свечи, стал медленно разбирать сложенные во внутреннем ящике его расписки. Всмотревшись в этот момент в наружность его, когда он весь изображал внимание и когда падавший прямо свет ярко обливал открытый лоб его, прорезанный морщинами, клювообразный нос и тонкие, сухие, с бледным отливом губы, — нельзя было не прийти к мысли о меткости народных выражений: "едок", "жила", "грабля", характеризующих подобные личности. На черством, холодном лице его не пролегало ни одной мягкой черты: оно, казалось, застыло на одной первенствующей мысли, и никакое иное чувство, если бы и рождалось оно, не могло бы отразиться на нем, проникнуть сквозь эту наросшую от времени кору. И наружность и характер Петра Матвеича были хорошо знакомы крестьянам и инородцам тобольского и березовского округов. Каждую весну он оснащивал два павозка [1] и отправлял на них своего шурина Мирона Игнатьевича Ивергина, служившего у него в качестве доверенного, и племянника Семена по деревням, лежавшим по Иртышу, и на обские рыбные промыслы. На дешевенькие ситцы, платки, бродни и другой мелкий товар, необходимый в быту крестьян, они выменивали рыбу и "задавали" деньги вечно нуждающемуся люду под осенний и "юровой" улов ее. Благодаря подобным задаткам вся лучшая, крупная рыба оставалась всегда за Петром Матвеичем, который, кроме продажи ее в собственной лавке, в г. Т…, где он имел свой дом, — отправлял ее довольно значительными партиями ко времени ярмарки в Ирбит. По первому зимнему пути Петр Матвеич сам объезжал все села и деревни, лежавшие вверх и вниз по Иртышу, для сбора рыбы от крестьян, забравших под улов ее деньги. Должники всегда с трепетом ожидали его приезда. Каждый из них знал, что какое бы горе и нужда ни застигли его, — он не мог рассчитывать на снисхождение к нему Петра Матвеича. "Брал, и отдай!" — твердил Петр Матвеич в ответ на мольбы, слезы и поклоны крестьянина или инородца. А вопиющая нужда все-таки вынуждала этот бедный люд прибегать к нему за деньгами и отдавать свою лучшую рыбу за цены, не вознаграждающие даже и труда. Так и теперь, только что приехав в село Юрьево, Петр Матвеич первую же свободную минуту посвятил разбору выданных ему должниками расписок. И каких только расписок не мелькало в его руках! "Сиводне ваграфенин день, — читал он одну из них, написанную на клочке толстой синей бумаги гвоздеобразными буквами, — пусталобафский хрисанин и ивфинакен ирмалаифв у мешанина патапа петравешина твацать руплефф всял и абисуюсь ифинакен ирмалаив руку прилошил". Печать сельского старосты скрепляла подлинность расписки. Отметив в записной книжке цифру долга, Петр Матвеич отложил прочитанную расписку в сторону и взялся за новую и, приблизив ее к свету, хотел читать, но в это время дверь распахнулась, и в комнату вошел пожилой крестьянин в новом казанском полушубке. Петр Матвеич поднял голову и, пристально посмотрев на него, снял очки.