Драгомощенко Аркадий
Предместье
Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО
Предместье
Очевидным и заманчивым было бы говорить о предместье и месте, исходя из понимания места как локуса подлинности. Даже особо не углубляясь в предпосылки предложенного разговора, тему которого я по рассеянности изменил, можно сказать, что история провинции (а это явно не что иное, как история отношений провинции со столицей ), пытая мой опыт, открывает невообразимое число иллюстраций из литературы, его населяющих.
Несмотря на то, что истории, персонажи, частные обстоятельства наслаиваются, сменяют друг друга, стремясь к очевидности в выводах и головокружению, мысль постепенно устанавливает в повествовании фокус банального. В средоточии его находится пространственная резолюция ведения распри между очевидно антагонистичными порядками - между Столицей и Колонией, то есть тем, что в процессе образования города было им присвоено в акте экспансии, а затем упорядочено (культура) иерархической машиной образовывающих его ценностей, невзирая на множественность устанавливаемых государственной культурой центров..
Какой же возможно представить себе провинцию, или то, что было подчинено Столице, Городу и существовало затем в качестве дополнения к нему? Только лишь его искаженная копия? Сколок, которому позволено быть пастишем и ничем иным, потому как дальнейшее развитие провинции возможно уже рассматривать как угрозу?
Я не стану заниматься количественным анализом преимуществ Первого Города по отношению к его слабому двойнику, к провинциальному городу, точнее к провинции как таковой, поскольку с точки зрения Метрополиса провинция неразличима по преимуществу, должна быть таковой за исключением нужных Метрополису качеств (местный колорит, ресурсы и тому подобное).
Все же этого недостаточно, чтобы понять сложность и жесткость отношений двух сторон, питающих динамику возникновения и распада Государства. Следует не упускать из вида, что будучи маргинальным образованием, провинция, не ограничиваясь финансовой, юридической, военной функциями, интересна не только функцией защиты, но и тем, что является средостением, связующим и одновременно отделяющим Столицу, как исторически-политическую ось Государства от остального мира. Однако времена, когда провинция являлась объектом прямой функциональной эксплуатации, в то же время объектом исключенным из культурной перспективы центра минули, точно так же как изменились представления о структуре государства как такового. Не новость, что периферия в силу множества причин в последнее время стала именно тем центром, к которому устремлены взоры бывших Столиц. И это несомненно.
Таким образом культура государства пытается еще раз спасти себя от распада, обращаясь к культурной множественности, смещаясь от этноцентризма реакция общественного сознания последнего времени является лишь подтверждением происходящего. Однако не является ли это очередным присвоением периферии, очередным ее подчинением и вовлечением в свою орбиту?
В свое время в издательстве semiotext(e) вышла анонимная книга, называющаяся BOLO BOLO. Рассматривая существующие системы (включая в ту пору еще прозябавший социализм) авторы предлагали направить все усилия на создание неких community - bolo, своеобразных деревень или замкнутых провинций, деятельность которых должна была бы естественным образом подрывать существующую машину капитализма или же беспомощный тоталитаризм социализма. Я до сих пор думаю, что одним из авторов этой книги, возможно, был Феликс Гваттари. Не исключено, что я ошибаюсь, и анонимный автор лишь выказал глубокое знакомство с его идеями территориальных прорывов-пролетов и постоянной диверсионной тактики потлача (экономикой траты), неуклонно протачивающей сложные системы ризоматических ходов в циркуляционном массиве прибыльной экономики. Но вне всякого сомнения, рассмотрение проблем отношений между провинцией и столицей (скажем так) занимало одно из важнейших мест в анализе Гваттари и Делеза. Во всяком случае, концепция номадизма, как состояния неустанного становления и противостоящего ему Государственного аппарата как крепости (почерпнутая, кстати, из Скорости и Политики Верильо) вырастает у Гваттари и Делеза в более широкое обобщение, выраженное в главе Машина Войны емким сравнением теорий двух игр - Го и Шахмат, как двух организаций пространства в разрешении их отношений.
Гладкое пространство Го против стратифицированного пространства шахмат. Nomos Го против polis а шахмат. Разница в том, что шахматы кодируют и декодируют пространство, тогда как Го оперирует совершенно иным способом, переходя от территориализации к детерриториализации в нем (делая территорию вовне территорией в пространстве, смыкая ее во мгновение, детерриториализируя противника путем разрушения его изнутри, изменяя свою территорию переименованием, возникновением отовсюду). Другая диспозиция, другое движение, другое пространство-время. Они как судьба - без всякой причины, побуждений, предварения (Ницше). Непонятно, но они внезапно начинают идти прямо на столицу... (Кафка) .
Но как бы ни рассматривались отношения провинции и столицы, можно не обинуясь сказать, что это еще одна проекция метафизики, которую можно обозначить с успехом в виде отношения внутреннего-внешнего, сокровенного-открытого, я и другого . Начиная с Декарта, настаивавшего на том, что отношения субъекта к другому опосредовано или/и произведено лишь отношением к себе (мышление-рефлексия, изведенная из сомнения), и до настоящего времени европейская мысль проходит долгий путь философствования о субъекте, проектом которого являются поиски совпадения знания субъекта о себе с самим собой - то есть с мечтой о некоем тотальном и постоянном присутствии. Вплоть до Фрейда и Лакана этот проект действительно являлся основанием не только этики, но и письма, словесности, культуры. Однако на этом повороте дальнейшие превращения во взглядах бросили иной свет на рельеф метафоры познания, субъекта, другого.
Совсем недавно я узнал об одном довольно-таки заурядном событии. Папа Римский в письме ученым, отмечавшим четырехсотлетие открытия Коперника, признал правоту последнего, признавая, что Церковь ошибалась не столько в оценке выводов ученого, сколько в недопонимании возможной связи знания и веры. Это действительно большая тема, хотя сегодня она явно отстоит моего прямого интереса. Примечательно в этой новости другое - то, что Римская Церковь на протяжении четырехсот лет как бы пребывала в одном модусе знания о нашей системе, тогда как солнце и земля находились в несколько иных взаимоотношениях, нежели те, которые такое знание полагали истинным. Я имел право задуматься над в какой-то мере смехотворными разногласиями: и в самом деле, что солнцу или земле, законам их вращения и соподчинения, или же, на худой конец, мне до неких установлений, декретов и норм знания? И несмотря на то, что мое воображение с очевидной радостью устремлялось к китам, сотням солнц и черепахам, на которых покоятся слоны, иная часть опыта подсказывала, что легитимность знания, его утверждения есть нечто другое, нежели та или иная картина мира, предлагаемая моему разуму, воображению, памяти. Прежде всего потому, что обратное такому устанавливаемому знанию является вовсе не незнаниие, но неподчинение установлению и приведение к его исполнению. По мнению Ст. Тулмина Галилей не смог возникнуть в Китае по причине того, что китайские императоры не считали себя интеллектуалами, но прежде всего блюстителями земного порядка, что было их единственной миссией, тогда как еретические размышления о математической астрономии были для них совершенно бесполезны, и, более того, любого рода изменения существующего знания расценивалось как испорченность общества, нуждающаяся в исправлении. Отмечу, упуская искусительные отступления в область наказания и контроля (т. е. политики тела), что повествование, в котором реализуются и развертываются различные дискурсы неиспорченного общества, есть не что иное как взаимодействие, взаимопересечение различных
символических, языковых практик, или - культура. Частные изменения в ней всегда являлись и являются причинами, казалось бы, не соотносимых по масштабам с ними самими, войн.
Такие латентные войны продолжают тлеть в глубинах как бы благополучного знания о литературе, тогда как дихотомия столицы и провинции (центра и периферии, внутреннего и внешнего, души и тела, субстанции и атрибута, etc.) по прежнему своей оппозиционностью предполагают основание системе представлений словесных практик собственному описанию, вырабатывая его метафизику. Ее риторические стратегии очевидны, и нет надобности на ней останавливаться. И все же, возвращаясь к нашей теперь уже метафоре предместья и места как локуса подлинности, сокровища, накопления и консервации, обладающего двойной иллюзией культуры, заключенной одна в другой: а) возмещения за древнейшие, все еще глубочайшим образом ощущаемые отречения, понесенные в связи с культурой , и б) ее (культуры) религиозные представления, можно продолжить, что в определенный исторический период возникает институт искусства обозначая переход (Петер Бюргер) от высокого искусства к автономным системам производства искусства и его распределения. Факт автономности искусства, его подчиненности фетишам вечной красоты , истины несколько раньше был отмечен Вальтером Беньямином, писавшим о том, что шедевр (устойчивый термин в истории искусств) как высшая ступень художественного произведения возникает в результате попытки вывести искусство из экономических отношений капитализма, подчеркивая характер его уникальности по отношению с серийному производству массовой продукции. Однако именно статус шедевра и является единственным определяющим его буквальную, денежную стоимость фактором - этого более не будет никогда. Думается, что многие сегодняшние недоразумения в сферах художественного рынка имеют своей причиной определенное недопонимание смещения, произошедшего в последние несколько декад в области философии и служебной критики искусства. К тому же культура шедевра , институт искусства взыскует вообще некоей оси, столицы Столицы, акрополя, благодаря чему возможны были бы стройная система соподчинений, уровней, иерархий, некоего категорического корня,