Гончар Олесь
За миг счастья
Олесь Гончар
ЗА МИГ СЧАСТЬЯ
В тропическом городе Рангуне, где молодые смуглолицые солдаты стоят с автоматами на постах в своей зеленоватой, цвета джунглей одежде, в городе золотых пагодхрамов, устремившихся в небо стогами оранжевого жатвенного блеска, в городе, над которым ночь опускается очень рано и в сумраке дворца, словно выхваченного из сказок Шехерозады, вдруг промелькнет лицо с прекрасным профилем камеи, а на сцене, сверкающей восточным великолепием пластики, руки танцовщиц поют, ткут песнь любви под звуки удивительного инструмента (название которого так и осталось тебе неизвестным!),-в тот знойный, тропически влажный рангунский вечер, полный волшебных мелодий, красоты и безудержных грез, мне вспомнилась почему-то эта давнишняя история, история иных широт...
Лето было, первое послевоенное лето, виноградники зеленели, и впервые снопы поблескивали на полях.
Ослепительный день, жнивье светится, и по степной дороге, ведущей от нашего лагеря до ближайшего местечка, рысцой идут кони, артиллерийские наши кони. Только не пушку тянут они за собой, не в артиллерию впряжены, а в обычную бочку-водовозку. Высоко на ней в пилотке набекрень, в медалях во всю грудь восседает Диденко Сашко, артиллерист. О демобилизации думает хлопец, не иначе. Все мы в эти дни только тем и живем, что скоро домой, а там каждого из нас ждет любовь. Того своя, этого своя, а кого еще и просто неведомая, туманная. Насвистывает, напевает бравый солдат, небрежно выпустив на лоб прядь пшеничных волос. Дунайское небо шелковистой голубизной переливается, лето горит, полыхает, пьянит хлопца.
Какое же раздолье вокруг! Во время войны, когда доводилось ему очутиться где-нибудь в степи либо в горах скалистой ночью, в ненастье ли, в метель, не раз подмывало его крикнуть, аукнуть, гогокпуть, да так, чтобы эхо прокатилось по всем Карпатам. Но тогда нельзя было. В те годы люди жили таясь, настороженно, молчком. Передний край шума не любит. Зато сейчас Диденко, выехав за пределы лагеря, волон горланить во всю мочь.
- Го-го-го-го-о-о-о!
- Поешь? - смеясь, спрашивает встречный водовоз из соседнего полка.
- А что, плохо?
- Да нет, не плохо. Точь-в-точь как волк в степи...
- Давай вместе!
- Давай!
Теперь уже в два голоса.
- Го-го-го-го! Го-го-о-о! - звучит, разносится по полям, пока друзья и не разъедутся, я жнецы издали, выпрямившись, в веселом недоумении поглядывают на шлях.
Никто но откликается на Диденково гоготанье.
А хмель солнца будоражит душу, пьянит, и в голову лезет всякое такое, что приходилось не раз слышать: про любовь фронтовую, про знакомства в медсанбате, а то и с местными грешницами - везет же людям! А ему - что ему выпадало! Пушку одну только и знал в жизни, с нею прошел полсвета, сколько грязищи перемесил! Выше туч с нею поднимался, плацдармы держал, за пушечными боями на девчат некогда было и оглянуться. И вот теперь он въезжает в пылающее зноем лето на своей водовозке, изжаждавшийся, одинокий!
Жнивье, свежие, точно литые, клади из снопов, кругом снопы и снопы все отливает золотом, все сверкает под палящими лучами жатвенного солнца.
Только одна кладь еще не завершена, не увенчана короной. Вдруг что-то как живое пламя, ярко-красное, быстрое,- мелькнуло и исчезло позади этого золотого сооружения. И вот уже показались смуглые руки, завершающие свой снопастый труд,- ставят шапкой на кладь последний сноп, и он так весело, так задиристо кверху торчит!
Показалась из-за клади и жница; поправляя сноп, она поглядывает на шлях, улыбается солдату. Красная, как жар, кофтенка полыхает на ней. Волосы темные свободно спадают на плечи. Ноги загорелые блестят. Взяв в руки кувшин, жница запрокидывает голову и пьет, но и тогда она, кажется, не перестает одним глазком весело косить на дорогу. Опустив кувшин, она смело улыбается солдату, словно подзуживает, подзывает к себе этой улыбкой: "Иди, напою и тебя..."
И еще две или три жницы появляются около ее копны и давай подшучивать, давай поддразнивать солдата. Хохочут, показывают что-то жестами, обольщают, манят намеками...
Но тех он как будто и не замечает, впился взглядом лишь в ту одну, что стоит между ними и не участвует в их проделках, в ту, что улыбкой позвала его первая...
А проказницы все не унимаются, визжат, вертят подолами: что ты, мол, за герой, если боишься полюбезничать!..
- Тпру-у!
Бросает вожжи, соскакивает, и уже трещит под сапогами жесткая стерня, бросаются с лукавым испугом и смехом врассыпную жницы, только она остается па месте - неподвижно стоит под своим тугим золотым снопом.
И хотя она первая послала ему улыбку на дорогу и солдат побежал сюда, тоже настроенный па веселье, на шалость, но сейчас уже не было улыбки на ее устах, не было игривости в ее взгляде. Было нечто иное. Что-то совсем другое теперь светилось ил глубины ее погрустневших, карим солнцем налитых очей... Лх, эти очи, в которых затаилась бездна страсти и нежности, и эта кофточка алая, ветхая, что расползается на смуглом теле, и эти орошенные жатвенным потом, полуоткрытые, полуоголенные перси...
Ничто в ней не боялось его, все как будто только и ждало этого мгновения, этой встречи с ним, и в доверии своем становилось ему родным.
Указала на кувшин меж снопами - напейся, мол,- Дидепко поблагодарил, но к кувшину не прикоснулся.
- Звать тебя как?- спросил,- Маричка? Юличка?
Ресницами на миг заслонилась от него.
- Лори...
- А! Лариса по-нашему!..
Золотую соломинку смущенно вертела в руках. Диденко бережно взял у нес эту соломинку - отдала, не сопротивляясь, только вспыхнула, зарделась густо. Чувствуя, как у него захватывает дух от нежности, взял ее руку, маленькую, твердую, в свою большую, грубую. Она не отдернула руки, нс вырывалась, а широко открытыми глазами, ясными и лучистыми, как бы благодарила за то, что он обошелся с нею так ласково.
- Лариса... Лариса...- тихонько повторял он,
А она глядела на него так преданно, как будто всю жизнь ждала именно его.
В черной волне волос, рассыпавшихся по плечам, заметил серебристую ниточку, и это больно отозвалось в его сердце: что так рано ее посеребрило? Какие беды, какие печали? И он исполнился еще более горячим чувством к пей, желанием оберечь, защитить ее, разделить с нею то горе, которое она, видимо, уже изведала в жизни.
Были сказаны какие-то слова - он говорил их посвоему, она - по-своему,и хотя это более походило па язык птиц, да и слова предназначались не для того, чтобы их понять, однако и этот счастливый разноязыкий лепет сближал их еще больше.
Вдали косарь звучно отбивал косу, и перепел профурчал в воздухе, как тяжелый осколок, а здесь, возле нее, солнцем пахли снопы, и она сама, казалось, источала аромат солнца и снопов. Всю бы жизнь не выпускал он ее руки из своей, глубина ее глаз манила, влекла, густо-вишневые губы были так доверчиво близко.
Солдат припал к ним.
Л она как будто только и ждала этого порыва, пылко обвила парня руками и, запрокинутая на снопы, отдаривала его жарким поцелуем - поцелуем страсти, благодарности и отваги. Снопы разлезались, растекались под ними, как золотая вода, опьяняли обоих запахами солнца, а они пили этот напиток сладостно, ненасытно...
Не замечали, что день вокруг них пылает, что по дороге кто-то едет, а рядом давятся смехом жпицы, завистливо выглядывая из-за соседних копен...
Еще не выпустил он ее из объятии, еще глаза ее были полны пьяного солнца, как вдруг она вся съежилась, дернулась, испуганно вскрикнула, и голос ее был полон ужаса и тревоги... "Смерть!" - именно это, наверное, крикнула она ему в предостережение, и солдат, обернувшись, увидел, что и впрямь неминуемая смерть летит на него в образе разъяренного жнеца с серпом в руке. Догадался: муж! Ибо только муж мог мчаться к ним с чувством такой слепой правоты. Бежал прямо на Диденко, тяжело дыша, с черным лицом, с безумными, помутневшими глазами... Серп, выступавший сейчас уже отнюдь не орудием труда, сверкал ослепительно, и с приближением этого смертельного блеска в воображении Диденко в один миг промелькнуло виденное им недавно: молодой боец лежит на винограднике, затоптанный, поруганный, с перерезанным горлом... "Полоснет! Распорет обоих!" Все время чувствуя за собой съежившуюся женскую фигурку, артиллерист привычным рывком выхватил из кобуры свой тяжелый трофейный пистолет...
Грянул выстрел...
В тот же день Диденко сидел на гауптвахте.
Гауптвахта находилась на опушке леса.
В прошлом лес этот был собственностью какого-то графа, а теперь его как будто откупило за сколько-то тысяч иенго наше командование, чтобы устроить в нем лагеря.
Здесь мы живем. В глубине леса - уже наша солдатская цивилизация: посыпанные песочком аллеи-линеики, грибки, красные уголки, целые кварталы аккуратных офицерских и солдатских землянок и, ясное дело, гауптвахте (или "губвахте", или просто "губе") там но место,- она вынесена в сторонку, вот сюда на опушку. Сооруженная наскоро, она, однако, крепко сидит в земле, чуть торчит бревенчатым гребнем, приземистая, лобастая, напоминая темной суровостью облика давних своих пращуров - те сторожевые курени, которые когда-то запорожцы ставили где-нибудь на Базавлуке или Волчьих Водах. Дверь тяжелая, из дубового неотесанного горбыля. Засов на двери да пломба, словно тут склад со взрывчаткой. И никакого окошечка, только узенькая над дверью щель-прорезь, на амбразуру похожая, чтобы миска с постной кашей раз в день сквозь ту амбразуру пролезла.