Кнорре Федор
Хоботок и Ленора
Федор Федорович Кнорре
Хоботок и Ленора
За окнами все бело от снега, а снег все идет и идет, и на оконной раме снизу наметает продолговатые сугробики. Если ветер с моря не переменится, к вечеру может совсем занести стекла, как было в прошлом году.
Старшие, Ленора и Петька, давно уже убежали в школу, замотавшись по самые глаза шарфами, и на весь дом теперь остались только двое: самый младший Ленька-Хоботок и отец, капитан Петр Петрович, который ночью где-то дежурил и потому не спешил на работу.
Капитан молчал и курил, а Хоботок, которому вообще спешить некуда, уже во второй раз переливал остывший чай из блюдца в чашку и обратно в блюдце, где уже полно было разбухших, размякших булочных крошек.
- Допил свой чай, Леонид? - спросил отец своим густым, решительным голосом.
Он сидел, как всегда, прямо, курил, и его широкие, черные сросшиеся брови казались сердито нахмуренными, даже когда он и не хмурился и не сердился, хотя этого наверняка никогда нельзя было угадать.
Когда-то все звали Леньку Хоботком, но это было давно, еще при маме, и теперь, когда его называли Леонидом, ему казалось, что он стал уже каким-то другим, чем в те, прежние времена, неприятным и не очень счастливым человеком.
Он подталкивал с места на место пухлые, разбухшие крошки до тех пор, пока они не высосали весь чай. Тогда он поднес блюдечко ко рту, подправил крошки в рот и съел их.
- Я съел весь чай!
Из такого ответа мог произойти интересный спор, и Хоботок мог бы очень остроумно доказать свою правоту, но отец не обратил ни малейшего внимания на его слова.
Перед уходом он сказал Хоботку, чтоб тот не скучал, ободряюще погладил по голове. Рука у него была тяжеленная, большая и твердая. Вроде как будто тебя доской погладили.
Хоботок, закрыв за отцом дверь на кухне, остался один в доме в обернулся: так он и знал! Все в доме сразу меняется, как только ты остаешься один! За окнами светло, кругом ходят люди, так что не должно быть страшно, но все-таки кухня уже не та! Общая комната - столовая тоже немножко изменилась, а уж лестница из коридорчика на чердак такая стала, что Хоботок, быстро проходя мимо, старается очень-то не вглядываться в верхний темный угол!.. Когда Ленора с Петькой дома, этот угол его ни капельки не пугает. Чего там пугаться-то?.. Но когда ты один на весь дом, тут надо ухо держать востро! Вдруг там зашевелится что-нибудь! Что? А вот это-то и страшно, что никому не известно, что.
Он сел к окну, продул дырочку в замерзшем стекле и стал смотреть во двор: снеговые шапки на каждом колышке забора, на каждом карнизике, и все так точно по мерке сделаны и каждому нахлобучены по его размеру! На большой столбик - большая! На маленький - маленькая! На полочке, прибитой к березе, снег был весь истоптан птичьими лапками. Тогда он вспомнил, что надо сделать.
Накрошил в блюдечко хлеба, залез в кладовую и осторожно, чтоб не очень было заметно, отрезал кусочек жира от мяса, влез в валенки, нахлобучил ушанку и, отодвинув задвижку, по скрипучим от мороза ступенькам спустился на расчищенную в снегу дорожку.
Воздух был крепкий, морозный, и кругом все, что прежде было во дворе: стол, скамейка, кусты, - все стало пухлыми буграми, покрытыми блестящей корочкой, сверх которой падал новый, еще мягкий и нежный снег. И все это нагоняло тоску, потому что он каждый раз вспоминал прошлую зиму с такими же снегами и морозом.
Он только подошел к полочке, как две синички тут же примчались и завертелись от нетерпения на тоненьких веточках около самых его рук.
- Ладно, ладно, поспеете! - грубым голосом сказал он им, сметая снег с полочки рукой. - А ты, черт мордастый, - приятельски сказал он коту, который выскочил за ним из дому, - лучше у меня на птичек не заглядывайся!
Потом они с котом вернулись в дом и опять заперлись.
Синичка смахнула большую крошку, и та упала и зарылась в снег. Толстый воробей полез ее добывать, весь провалился, один хвост остался виден. Крошку он вытащил и вылез наружу, как медведь из берлоги, весь в снегу, отряхнулся и улетел.
После этого Хоботок перестал смотреть в окно, но продолжал думать про эти сугробы, наваленные двумя толстыми палами по обе стороны узко расчищенной дорожки от крыльца до улицы. И воздух сегодня был, как тогда очень морозный, но с сыростью.
Воспоминание о прошлой зиме было для него очень далекое воспоминание, с тех пор прошла целая четверть его жизни. Для сорокалетнего человека это было бы воспоминанием десятилетней давности, а для Хоботка четверть жизни тому назад было даже еще дальше.
Он очень хорошо помнил, как славно ему жилось при маме, моментами он вспоминал, как они веселились вместе, вспоминал ее теплые губы и руки, временами даже растерянно тосковал без нее, но чем дальше, тем больше, неудержимо забывал.
Самое то время, когда ему сказали, что мама больна, он запомнил. Вдруг дом перестал быть их домом, они все трое с Ленорой и Петькой сделались у себя дома совсем чужими людьми: двери на кухне почти перестали запирать, и посторонние люди сами хозяйничали, открывали двери, впускали друг друга, никто не заставлял ребят ложиться вовремя, даже и обеда никто не готовил Ленора приносила булок, масла и колбасы, и они пили чай где-нибудь в уголке, где никто не толкался.
В мамину комнату входить было нельзя, там хозяйничала какая-то сестра в белом халате. Изредка вдруг она, приоткрыв дверь, позволяла ему войти. Он робко входил, не глядя по сторонам, и сразу встречался взглядом с мамой: она лежала, повернув к нему голову на подушке, ждала, когда он войдет, и весело улыбалась ему навстречу. И он, начиная неуверенно улыбаться, подходил, стоял около нее и моргал, так как не знал наверняка, позволяется ли тут разговаривать, и только пыхтел полушепотом: "Ну, ты поправляйся, главное, выздоравливай поскорей", - как учила его говорить соседка, и мама, чуть шевеля улыбающимися губами, тоже шепотом, чтоб сестра не услышала, обещала постараться.
Папе из порта посылали сообщение, и Ленора ходила с ним даже по радио разговаривать, но его корабль был в далеком рейсе и не мог быстро вернуться. А больше про то время он ничего не мог вспомнить до самого того дня, когда против калитки остановилась длинная белая машина, все двери в доме стали растворять, маму закутали и запеленали в одеяла, двое носильщиков накинули себе на плечи лямки, принесли на носилках маму в кухню и поставили носилки на пол, потому что выходные двери оказались узкие и шпингалеты не хотели отпираться.
Петька побежал доставать из ящика инструменты, на маму все перестали обращать внимание, и она лежала запеленатая с руками посреди кухни и улыбалась, наверное, ей тут было интересно, потому что она давно никуда не выходила из своей комнаты и тут ей нравилось, она водила глазами по полкам с бумажным кружевом, которое они сами вырезали, по начищенным кастрюлям и столику с пахучей клеенкой в елочку.
Потом она стала смотреть в окно, за которым на этой же самой полочке вертелись и вспархивали, взметая снежную пыльцу, шустрые синички. Только когда стали громко стучать по железу молотком, отбивая шпингалеты, мама устало прикрыла глаза, и тогда Хоботок подобрался поближе, ласково, легонько потрогал пальцем ей щеку, как раз то место, где у нее делались ямочки, когда она начинала улыбаться.
Она опять заулыбалась, и от ее веселых ямочек ему стало легче на душе, а больше он ничего не мог придумать и только снова и снова нажимал пальцем ямочку и ухмылялся от радости, глядя ей в лицо.
Дверь с треском отодрали от промерзшего порога, носильщики подняли маму и, протискиваясь в узкую дверь, громыхая по ступенькам, вынесли на мороз, во двор. Тогда они все трое - Хоботок, Ленора, Петька - выскочили следом из дому и, проваливаясь в глубокий снег по бокам узкой траншейной дорожки, расчищенной от крыльца до калитки, где стояла белая машина, побежали, спотыкаясь, рядом, заглядывая маме в лицо, точно только в эту минуту поняли, что ее сейчас увезут. И до самой последней минуты, когда носилки уже стали вдвигать в приоткрытую заднюю дверцу машины, они все видели ее живые глаза и веселые ямочки на щеках, потом дверца захлопнулась, и Хоботок увидел, что на улице, через дорогу, толпятся и смотрят во все глаза какие-то бабы о сумками, соседки или прохожие, и тут он взвыл и заревел, и, не успела машина отъехать, он бросился бежать в дом и дома еще ревел долго и безутешно: ему было жалко и стыдно за маму, что она среди бела дня беспомощно лежала завернутая с руками, как в постели, на улице, а чужие, закутанные бабы в теплых платках, с сумками толпились и глазели!
С того дня, как увезли маму в белой машине, они зажили с отцом, капитаном Петром Петровичем, в отдельном своем домике, о котором мама долго мечтала и где прожила только ползимы.
В больницу пускали только Ленору, как старшую, и она приносила от мамы записки, неразборчиво написанные лежа, карандашом. Записки были всегда смешные, и сбоку часто был пририсован какой-нибудь кривой человечек, рисовать-то мама умела неважно, но узнать всегда было можно, кто нарисован: у Петьки, например, всегда были длинные уши, потому что мамино прозвище ему было Братец Кролик, ну, а Хоботок - тут уж ясно, всегда с длинным мягким носом, который дома у них славился тем, что всегда окунался в чашку с молоком.