Скалон Андрей Васильевич
Красный бык
Андрей Васильевич Скалон
КРАСНЫЙ БЫК
С самого начала утро было как только что нарезанный огромными ломтями спелый арбуз - темно-зеленое и влажно-розовое, а теперь солнечные лучи уже пошарили по земле, выпили росу, согрели и подсушили траву и взялись подогревать стылые лужицы в болоте у дороги. А стога сена на поляне еще были полны в своей глубине синей прохладой ночи. Бронзовые жуки лениво засыпали на зонтиках медово пахнущих цветов пастушьей дудки. Плавными и широкими стали круги белого луня, охотившегося над большой поляной. Заунывно, высоко и тонко начали скрипеть кузнечики, густо посеянные в окошенной траве. Они отогрелись после туманной ночи, взлетали вверх и, сносимые слабым движением воздуха, косо падали, шурша крыльями, обратно в траву.
Над холмами за рекой чуть выплыли и застыли ослепительные облака, пронизанные солнцем. Теплый воздух поднимался вверх, струился, и в нем колебалась волнами зеленая зубчатая полоса дальнего леса.
Стадо пятнистых коров медленно передвигалось от выгона к ельнику.
Пастух поднял голову и сонными глазами посмотрел на стадо, а потом на подъезжавшего к нему на грязно-сером мерине бригадира Колесова.
- Ну, Серега, Красный не приходил? - спросил Колесов.
- Не приходил. Как вчерась ушел за болото, так и не приходил,дремотно помолчав, ответил пастух.
- Надо было посмотреть, все спишь,- желтое с тонкими губами лицо Колесова побежало мелкими сухими морщинками, он зло дернул повод. Мерин мотнул тяжелой, как молот, головой и перестал тянуться к траве.
- А чего смотреть-то, невидаль, говорю, за болотом, там и есть. Сюда не придет, дурак он, што ли.- Сергей достал пачку "Севера" и стал закуривать смятую папироску.
Колесов тоже закурил. Они молчали, и курили, и думали о Красном, а мерин переступал с ноги на ногу и мотал головой, потому что его беспокоили мухи, лезшие в глаза.
- Сегодня обещал в чайную сдать,- сказал бригадир.
- Однако,- равнодушно согласился Сергей.
Они молчали и думали о том, как это сделать. На скотный Красного не загнать, он будет кружить в ельнике, как прошлый раз, значит надо кончать его где-то здесь, лучше, чтобы ближе к деревне. И машину надо или подводу и ружье. Настоящее ружье.
- А этого ты не видел? - спросил бригадир.
- Он-то? За озером. Уже должен итить. Утресь слышал я его. Все дуплетами, зазря патроны жгет.
Докурили и побросали окурки - они еще дымились в истоптанной траве. Потом бригадир тронул мерина и поехал к стаду, возле которого, сонно повесив голову с болтающимися поводьями, стояла рыжая кобыла пастуха, зацепил плетью повод и повел кобылу к Сергею.
- Посмотри сходи, а этого увидишь, сразу ко мне. Я в конторе буду, потолкую с ним. Не все ли равно, утку ли, быка ли.
- Да он не уток сейчас, не время. Он выводки тетеревиные хлещет, они уж дошли, считай.- Сергей распустил подпругу, передвинул ее. Хитрая кобыла надулась. Сергей равнодушно ткнул ее острым коленом в брюхо, затянул, перебросил в седло плащ, потоптался, ища плеть, поднял ее и, кряхтя, перевалился в седло.
Над поляной кружил лунь.
Сначала он сидел на вершине стога, а когда Холодов обошел его краем леса и уже хотел стрелять по красивой белой птице, лунь снырнул со стога, сделал низко над поляной полукруг и легко всплыл вверх, потом выше, еще выше и стал парить, чуть поворачивая голову, над поляной и над Холодовым.
Холодов вышел из-за деревьев и снова, который раз за утро, уловил аромат летнего воздуха. Этот аромат все время окружал его, но чувствовался только иногда, а потом снова становился незаметным. Сейчас, выйдя из лесу на поляну, к нагретым стогам, Холодов окунулся в море запахов.
Тишина на поляне была особенно глубокой, потому что к ней примешивался постоянный, непрерывный стрекот кузнечиков и потому что совершенно неподвижны были стога, от которых волнами находил густой дух сохнущего сена, и молодые березы с провисшими листьями на том краю поляны, и уж совсем строго неподвижны были темные конуса елей за спиной.
Каждая секунда углубляла тишину.
Тишина становилась нестерпимой, и Холодов выстрелил, резко вскинув ружье. Лунь накренился, поколебался в воздухе, хоть и не долетела до него дробь, и, упав на крыло, заскользил, стремительно удаляясь, и исчез за лесом, за вершинами елей.
Холодов разулся, разбросал по траве мокрые башмаки и носки, сдвинул немного сена, бросил на него куртку и лег на спину, положив ружье рядом, под правую руку.
Смотрел он в небо. Оно чуть синело бездонной и недвижной глубиной. Он хотел задремать, но лицом к небу это было невозможно: взгляд искал пределов и границ неодолимой спокойной синевы. Блеклые клочья облаков не нарушали спокойствия неба, они возникали как неясные воспоминания, обманывая глаз, теряли свои очертания, рассеивались, поднимались вверх и растворялись там, тонули в голубизне неуловимо и бесследно. И неуловимость эта раздражала и тревожила Холодова.
На горизонте облака были, как белоснежные дирижабли, зацепившиеся за острые вершины; казалось, сейчас порыв ветра - и острые пики елей порвут, с хрустом раздернут слабую ткань, и облака, легко выдохнув, осядут на сопки, накроют их серебристой пеленой.
Холодов надвинул на лицо шляпу, от нее пахло потом, запах этот перебивал сенной дух, в шею колола соломина, но такая истома охватила уставшее тело, так приятно было лежать раскинувшись, без малейшего движения, чувствуя под рукой теплые немые стволы ружья, что он терпел и соломину и скверный запах шляпы.
"Черт возьми! Ох, черт бы побрал все это",- сказал Холодов.
А тело наслаждалось покоем, разбухшая от воды кожа ступней чувствовала солнечное тепло...
За рекой, за едва видимыми горами, в глубокой котловине дымил, варился город. Из окон холодовской квартиры виден сквер детского сада с несколькими соснами, оставленными от того леса, в котором сначала построили корпус института биологии, где работали Холодов и его жена, а потом жилые здания.
Там все рухнуло.
Когда Холодов пришел в лабораторию, его воображение рисовало ему картины жизни ученого с мировым именем, конференции, ассамблеи, почему-то именно ассамблеи. Он быстро освоился и начал разрабатывать проходную тему, иллюстрировавшую основополагающий, канонизирован-ный труд шефа - доктора Курнышева, то есть занялся делом очень распространенным и обычным, и без затей, даже до пошлости без затей, женился. Положение, которое застал Холодов в науке, было настолько надежно в своей стабильности, что, когда вдруг все пришло в движение, дружно поднялось и пошло вперед, Холодов не поверил глазам своим, а поверил шефу и... совершил ошибку. Да, он сыграл на стабильность, на преданность знамени курнышевцев, но ведь в противном случае диссертацию надо было бы писать новую, да и странно требовать от человека точной оценки обстановки, когда на глазах проваливается в тартарары целый геологический период, в пыль рассыпается немыслимый Эверест - доктор Курнышев!
Земля разверзлась, ей было все равно, кого поглощать: античеловека или гуманиста, так называемого порядочного человека или так называемого подлеца!
Холодов относил себя к "так называемым подлецам". Подлец - как левша, непривычно, не очень распространенно, но, приспособившись, легко извлекать из этого пользу. Непреодолимостей для подлеца почти нет, разве что земля разверзнется, или вдруг любви захочется, только любви - это чистые глупости, а земля разверзается не каждый день. На глупости Холодов только улыбался - "сверхчеловечески". Он-то знал про козу на веревке и про себя гордился этим знанием. Как-то товарищеский суд был в общежитии, и Холодов среди всеобщей горячки улыбался про себя "секретной улыбкой" и слушал, как "праведная" студенточка кого-то защищала: "Ну не может быть человек весь отрицательный! Не верю! Это же что-то чудовищное, бездна какая-то!" - "Ах ты, глупенькая, пигалица, газеты читает еще, на допрос бы тебя к какому-нибудь эсэсовцу! Бездны! Какие бездны? За университетом в овраге коза на веревке ходит, траву вонючую ест. Вот тебе и вся бездна. Тоже, наверное, мусор туда свозят!" Любил Холодов этот овраг за университе-том. Никогда там никого не было.
А на праведной пигалице он женился, но поделать с ней ничего не мог, она взрослела и уже начала стариться на глазах, но глупой праведности своей не преодолела и до последних, до последних стремилась Холодова переубедить, поправить, поддержать. Но Холодов бездны не боялся, а счастья не искал, он знал, что счастье - абстракция. Важно только одно - быть над другими, и тем лучше, чем больше тех, над кем стоишь.
И вот, пожалуйста, земля разверзлась.
Хотелось уйти, гордо уйти. Не вышло: ни гордо, ни уйти. Выкрик фальцетный: "За рабочих лошадей науки!" Это он-то? Нет, себя Холодов рабочей лошадью не считал и оказаться рабочей лошадью почел бы для себя за великое несчастье. Просто спекульнуть хотелось, сыграть, испортить настроение новоиспеченному кандидату, "молокососу", пришедшему в институт на глазах Холодова, на глазах сделавшему кандидатскую и грозившему на глазах у Холодова стать и доктором, и академиком, и черт знает кем еще! У "молокососа" была гениальная башка, а Холодов на банкете крикнул: "За рабочих лошадей науки!" И получил в спальне от жены последнего "подлеца", избил жену и стал жить в кабинете, а потом кабинет стал "его комнатой". Это был просто повод, конечно, она еще молода, ей нужны дети и настоящий мужчина, а Холодов не настоящий уже давно и привык к этому, как к лысине. Полысел он стремительно, мазал голову всякой дрянью, но дрянь не помогала. "Когда ученый совет провалил холодовскую диссертацию, встал и вышел, волосы у Холодова тоже встали в знак солидарности и стали уходить пачками в отличие от ученого совета, расходившегося по одному",- так говорили в институте, и вялое это остроумие Холодов сам слышал.