Феликс Григорьевич Светов (Фридлянд)
ПОВЕРТОН
(Из воспоминаний о наших антиках)
1. Сон был тяжелый, несмотря на всю его нелепость, мучительный наверно, надо было проснуться, но ведь интересно и посмотреть. Сам себе я был интересен - а как я из этого выпутаюсь?
Ну как его рассказать - сон? Какая-то в этом пошлость и глупость. К тому же слушать чужие сны невероятно скучно, а их многозначительность, которая рассказчику зачем-то важна, кажется всего лишь болезненным и преувеличенным интересом к самому себе - мне-то, думаешь, зачем? Правда, бывает можно понять, с чем из накануне случившегося сон связан (чаще всего с чепухой), а быть может, о чем-то предупреждает? Не знаю, всё это из области, которая мне всегда была словно бы чужой, а потому сам сюжет я восстанавливать не стану, да и не смог бы, хотя глянувшая на меня в мутном стекле рожа явно ничего хорошего не предвещала. Впрочем, я не слишком напугался, засовы в доме, в котором я непонятно каким образом очутился, казались крепкими, но, как известно, и я успел об этом подумать, ни за какими засовами не отсидишься...
Снилась мне моя собака. Померла она тринадцать лет назад, а жила в доме восемнадцать. Долго. Королевские пудели - долгожители, я это всегда знал, но поскольку очень был к нему привязан, а проще сказать - любил ее, то боялся, что конец когда-то наступит. Это человечес-кая жизнь представляется долгой, бесконечной, не говоря о том (или именно поэтому), что нам обещана вечность, а о собаках мы того не знаем.
Звали пуделя - Март, в марте месяце щенком я принес его в шапке в подарок дочери, замучившей меня просьбами о таком щенке, но хватило ей забавы ровно на месяц, а потом он стал моей заботой и печалью. И как чаще бывает в любви - один любит, а другой любовь принимает. Я был у этого пуделя кем-то вроде лакея, он знал, что может сделать со мной всё, что захочет, а потому будил только меня в семь утра, и я послушно выходил с ним во всякую погоду. А любил он и считал своей хозяйкой не дочь, которой был подарен (и, разумеется, не меня), а бывшую мою жену, потому что навсегда запомнил, что она спасла его в первый год жизни, когда он заболел чумкой, подыхал, а она делала ему уколы и выкармливала с ложечки.
Он был, конечно, красив, после помывки длинные шнуры становились розовыми, морда была добродушная, веселая, а к весне делался похож на старый валенок.
Чего только за долгие годы нашей совместной с Мартом жизни ни приключалось, был он, само собой, большой радостью, многие годы зимой мы оставались с ним вдвоем, жили за городом, ему я и обязан своими длинными романами. Встанешь в семь утра, пробежишься по снегу, не в постель же забираться досыпать, затопишь печку, садишься за стол. А он спит на тахте до обеда.
Кстати, о тахте. Избалован Март был до крайности и лет через десять после начала нашей с ним жизни окончательно перебрался на мою тахту. Только, бывало, заснешь, он прыгает; сгонишь его раз, второй, спать хочется, не сражаться же с ним всю ночь. И я сдался. Обычно, он забирался к стене и постепенно, упершись в стену лапами, меня сталкивал. Кончилось это полным моим поражением - я перебрался на раскладушку. И как-то, помню, заболел, причем вполне серьезно, со мной это редко, но пришлось вызвать врача - тяжелое воспаление легких. Осень что ли была, темно в квартире. "А где больной?" - спрашивает врач, озирается в комнате: на тахте, развалившись, спит Март, ухом не ведет, а я у книжной полки, на раскладушке. Врач остолбенел.
Жена моя бывшая как-то о нем сказала: "Как собака он равен нулю, а как человек - вполне средних способностей".
Верно. Но, все-таки - не один. Ночью пусто в поселке, а если кто идет - Март грозно, басисто лает. Сторож! Хотя я понимал, помощи от такого пуделя не будет никакой, его самого надо защищать, он перед всеми вилял хвостом, всех заранее любил, какая уж тут помощь и защита. Очень ему, кстати, нравились офицеры ГБ, проводившие у нас многочасовые обыски, - он перед ними вилял хвостом, чем очень ронял мое гражданское, правозащитное достоинство, и охотно шел с ними гулять, потому как никого из нас они, само собой, из дома не выпускали, а я их предупредил, что убирать за ним им самим и придется.
Такой вот был королевский большой шнуровой пудель Март, от которого остался мне на память роскошный нежно-розовый свитер, ходить в нем невозможно, жарко, а ночевать на снегу в самый раз. Очевидно, исходя из этого, мне передали этот свитер в тюрьму, а я, помня рассказы Шаламова и понимая, что отдам его только с собственной шкурой, всё время думал лишь о том, как бы от него избавиться, и, наверно, один из самых счастливых дней в тюрьме был тот, когда мне удалось переправить эту драгоценность обратно домой.
Но это не вся история про пуделя Марта, есть тут еще нечто, связанное со снами. Не с этим последним, который едва ли хоть что-нибудь значит, если не считать, что благодаря ему мне и захотелось всю эту историю рассказать, а стало быть, и он не случаен.
А потому, так сказать, в благодарность. Были мы с Мартом якобы в каком-то подвале, Март рылся в тюках и разбрасывал грязные тряпки, я никак не мог понять, что он ищет, но тут в грязное стекло подвала заглянула страшная рожа и Март говорит: "Поехали скорей к Ларисе Богораз...". Почему, думаю, к Ларисе? Бред какой-то.. Я ее много лет знаю, очень уважаю, но понятия не имею, где она живет да и чем она может нам тут помочь? Лариса человек отважный, всякое на своем веку повидала, но каким образом станет она сражаться с этой жуткой рожей? Да и не выбраться нам из подвала, мы тут, вроде, замурованы, на то и надежда?.. А Март всё так же настойчиво, даже требовательно: "Поехали к Богораз, только она нас спасет...". Чушь какая-то. И только проснувшись, я подумал: а с каких это пор Март начал разговаривать? Во сне это меня никак не удивляло.
Разумеется, глупость и пересказывать нелепо. Но поскольку всё дальнейшее спровоцировано именно этим сном, я его оставляю и перехожу к сну следующему.
2. Он опять связан с Мартом. Вчера он мне приснился второй раз. За все эти годы. А первый раз - тринадцать лет назад. Было это в тюрьме, на Матросской Тишине. И день запомнился: в ночь с седьмого на восьмое ноября. Легко запомнить.
Я оказался тогда в больничке. Прошло девять месяцев моего пребывания в тюрьме, конца не предвиделось, мне казалось, так всегда теперь и будет это и есть моя новая жизнь.
И вот приходит к нам как-то в камеру майор с красивым названием ДПНСИ (хотя расшифровывается вполне прозаически: дежурный помощник начальника следственного изолятора). Теперь-то я понимаю, что зашел он поглядеть на меня. Дело шло к суду, и надо было им знать, в каком я виде. А вид у меня, надо полагать, был самый плачевный. Конец сентября, жара не спадала, в камере не продохнуть, ну я и начал доходить. Были мы в трусах, голые, майор на меня глянул, а я всё потом думал - что за странный взгляд, оценивающий и якобы человеческий? Спросил он какую-то ерунду у меня, что-то еще у кого-то другого... "Галочку поставил", - определили мои сокамерники. Так никто и не понял, зачем он явился.
Но в тюрьме случайностей не бывает, у них всё просчитано. Я к тому времени уже по всей тюрьме пропутешествовал. Каждое первое число - меня переводят. Был у них такой метод: только пообвыкнешь, притрешься - кормушка открывается: "С вещами!".
Так и случилось уже на следующее утро. "А почему в больничку? спрашиваю. - Я не просил..." - "Не просился, обратно отведу, а хочешь - на общак?" - ухмыльнулся старшина.
На общак я, само собой, не хотел, знал, что это такое, а про больничку наслушался. Все туда хотят: камеры почище, кормят - да и словно бы ближе к воле. Все мечтают, но редко кому удается, болезнь твоя тут никакой роли не играет, разве что начнешь помирать, а косить не пытайся, сердце у тебя болит, давление, что-то с желудком - ответ один: "Тюрьма не санато-рий". Едва ли в больничке и главврач решает, можно ли положить, задержать или оставить. Предложить-то предложит, выскажет свои медицинские соображения, или, скажем, ночью, в экстренном случае, когда начальства нет поблизости, до утра, а там всё в руках кума, за ним последнее слово. Тяжелый он больной, косит или просто ему надо поменять место по каким-то таинственным кумовским соображениям, тут высшая математика, и не пытайся хоть что-то понять в тюремных перемещениях... Бывает, конечно, что-то случается, так сказать, в природе, ведут и ведут больных, размякли фельдшера-лепилы, позабыли где служат, или деваться некуда - болен человек, как бы не крякнул, а с лепилы спросят, не очень строго, но - зачем? Вот и определяют, кладут, кого ни попадя, всех подряд, кладут на пол, под шконки. Не надолго, день-два и всех раскидают - больных, хитроумных да кого бы то ни было...
Нет, конечно, больница - особое место в тюрьме. Всегда так было, сколько порассказывали, понаписали, не зря называют ласково - больничка. Хотя те же камеры: железная дверь, кормушка, шконки, решетка на окнах... Те же, да не такие. Стены без "шубы", покрашены светлой масляной краской, белый потолок, простыни - ветхие, изодранные, а чистые, одну меняют после бани. И "ресничек" нет на окнах, сквозь которые, если не отогнуть, и неба не увидишь. А чем ты ее отогнешь, разве что старая, проржавела... А тут намордник: железный лист сантиметров в двадцати от окна, и если глянуть вбок, увидишь: двор между корпусами, деревья; громыхнул шлюз, от ворот въезжают машины: под вечер воронки везут на сборку новых пассажиров - до глубокой ночи, а утром, с шести до девяти, развозят по судам, на этапы; днем гремят грузовики - везут на кухню картошку, капусту; прошелестит "волга", "жигуль" - начальство пожаловало. Три раза на день баландеры тянут на тележках котлы - плещут щи, выплескивает каша - видать какая; офицеры идут в столовую; в субботу вечером женщин из хозобслуги водят в кино, они собираются под окнами, ждут "воспитателей", пересмеиваются, поглядывают вверх, знают - вся больничка прилипла к окнам - живые бабы! "Здравствуйте, девочки-воровки! - кричат из окон. - Хотя бы чего показали!" - "Я тебе покажу - ослепнешь! - кричат снизу. - Решку прошибешь, если осталось чем..." - "Верно! - кричат сверху. - Воровка никогда не будет прачкой!.."