Давид Маркиш
Белый круг
Р о м а н
Легко быть линией, трудно быть точкой.
Сергей Калмыков
1. Стеф
Пекло.
Дорога на кладбище шла меж пыльных полей, на которых торчали кое-где, вразброд дождевальные установки, похожие на железные засохшие деревья. Придет час, щелкнет где-то тумблер или таймер, как это у них там называется, и деревья покроются серебристыми водяными кронами. А пока час не пришел, поля изнемогали от июльской жары, солнце отвесно в них било, и коричневатая пыль, принесенная горячим ветром из Саудовской Аравии, вольно лежала на буро-зеленых листьях хлопчатника, которым славились эти места.
Слева от шоссе, на холме, на изумрудной свежей травке, громоздились полуразвалившиеся, цвета слоновьей кожи стены Иродова дворца. Там был Национальный парк, красные газонокосилки легко бегали по склону; шум их моторов, теряясь в пространстве, не долетал до дороги.
Стеф впервые ехал на это кладбище, в кибуц "Эйлан". Поглядывая по сторонам из-за руля арендованного "фиатика", он угрюмо думал о том, что в конце концов все дороги приводят на кладбище и заканчиваются под камнем. "Спи спокойно, наш дорогой Рувим Соломонович". "Прощай навеки, баба Циля! Пусть будет мир в твоей могиле". Евреи предпочитают укладывать своих мертвецов на вечное хранение без таких заботливых пожеланий, но кибуцное кладбище - светское, там хоронят всех подряд, не делая разницы меж эллином и иудеем, и за собственные деньги можно написать на могильной плите хоть целую поэму золотыми буквами. Светское кладбище! Это ж надо...
Стеф взглянул на часы. До начала похорон оставалось полчаса, но хотелось приехать не в последний момент, хотелось увидеть знакомых, узнать, как все это случилось: Ритке не стукнуло еще и пятидесяти, она ничем серьезным никогда не болела и умерла в одночасье, ночью; в доме никого не было. Прибавив газу, Стеф вгляделся. Никакого кибуца не было и в помине, проклятый хлопчатник подступал к дороге с обеих сторон. Так можно и опоздать, это уже совсем никуда не годится. Стеф усмехнулся: опоздать на кладбище! Где-где, а под могильной плитой каждому дано очутиться в свое время, не в чужое. Да и какое там время! Цветущий островок кладбища за пограничным забором - иная страна, там время кривое.
Он успел вовремя. Человек сорок провожающих маялись в чистом поле, на жаре, перед воротами. В стороне стоял голубой микроавтобус без бортовых окон, там в ящике лежала Ритка. За забором, в безветрии, темно зеленели деревья и слышны были приятные голоса вертящихся брызгалок, как будто стайка птиц разом вспархивала и, сделав низкий круг, возвращалась на свое место. И поле, как море, приливало к берегу кладбища.
- Стеф, ты?!
Это Валера Бойм, не вполне уравновешенный человек.
- Что ты так удивляешься, Валера! - поморщился Стеф, как от кислого. Мы же с тобой виделись в позапрошлом году. Нет, в прошлом...
Валера - бывший москвич, бывший инженер-строитель - приехал в Израиль лет десять назад, в самый разгар большой иммиграции из России. Строительное дело, как видно, не слишком-то его увлекало, тем более работу по профессии найти никак не удавалось. С некоторым даже облегчением - час, час пробил! он сменил циркуль на кисть, кульман на мольберт и занялся живописью всецело и бесповоротно. И если многочисленные новые знакомцы из мира искусств, разглядывая его картины, иронически щурились и что-то бормотали себе под нос, Валеру это не смущало ничуть. Он делал свое дело и получал удовольствие от жизни. А от голода в Израиле еще никто не умер: от пули, от скуки, от шаровой молнии, - только не от голода.
- Ну как, в Японию не едешь? - выглядывая в толпе знакомые лица, спросил Стеф.
Пять лет назад Валера скоропостижно женился на японской туристке и отправился с ней в загадочную страну Восходящего солнца. Там, по слухам, Валера разгуливал в кимоно и в японских народных чунях, питался сырой рыбой, а с женой объяснялся выразительными знаками. Валерино приключение в среде его беспокойных израильских приятелей вызвало не столько удивление, сколько добрую зависть: ну и Валера, ну и черт возьми! Каждый человек в душе не прочь жениться на японке, уехать на край света и сидеть там в зарослях сакуры у подножья горы Фудзияма. В тени вишневых деревьев Валера Бойм посидел недолго: то ли жене надоело его кормить, то ли какая иная причина положила конец семейному союзу, - но через полтора года после отъезда Валера в своих чунях вернулся на историческую родину, в Тель-Авив. Любовь к Японии он сохранил - дымчатую и чуть грустную, как всякая истинная любовь.
- Что я там забыл, в этой Японии... - отведя взгляд, неискренне сказал Валера. - Ты на машине? Тогда я с тобой.
- Куда это? - спросил Стеф.
- Да на поминки, - сказал Валера. - Все наши едут.
- Ладно, поедем, - решил Стеф. - Только я ненадолго - мне завтра лететь ни свет, ни заря.
- Куда летишь-то? - спросил Валера.
- В Москву, - сказал Стеф.
- Картинку мою возьмешь? - спросил Валера. - Там продать можно, заработаем немного.
- Нет, - сказал Стеф. - Это - нет.
Валера Бойм не обиделся.
Гроб, сколоченный из некрашеных досок, подвезли к могиле на тележке с велосипедными колесами. Двое плечистых могильщиков с покрытыми головами подвели под него плетеные толстые веревки - Стеф почему-то с облегчением отметил про себя, что веревки новые, белые, - и, упершись сильными ногами в края ямы, стали опускать. Третий похоронщик - приятный господин в черной шелковой ермолке - прочитал еврейскую погребальную молитву, а потом красивым голосом запел "Эль мале рахамим". Русская Ритка лежала в своем ящике, а церемония накатанно шла: приятный господин молился еврейскому Богу, толпившиеся вокруг могилы крестились либо так стояли. В кибуцном хлеву протяжно и мягко мычали коровы. За кладбищенскими кипарисами, невдалеке, видны были желтые пальцы минаретов над арабской деревней.
Через четверть часа все было кончено. Сгибаясь в поясе, люди выкладывали холмик цветами или случайными камешками, здесь же подобранными с земли. Каждый держался своего закона - дремучего, темного и прекрасного. Приятный господин терпеливо за этим наблюдал, а потом повернулся и не спеша пошел по своим делам.
- Это все-таки хорошо, что теперь можно хоронить, как кому нравится, поспевая за Стефом к машине, сказал Валера Бойм. - Японцы, например...
- Ну да, - не дослушал Стеф. - Кто о чем, а вшивый о бане... Конечно, хорошо! Раньше вообще могли за забором зарыть, если не еврей. Но мимо земли никого еще не пронесли, а, Валера?
- Ну нам-то с тобой это никогда не грозило, - согласился Валера Бойм и взглянул разведочно - он не дал бы гарантии, что Степан Рунич чистокровный еврей, даже если его называть Стефом или хоть Авраамом.
Самого Стефа, человека с художественным вкусом, его собственное происхождение занимало более, чем в меру. Поиски корней - занятие хоть и увлекательное, но совершенно бессмысленное: в лучшем случае на горизонте посверкивают, как стеклышки под косым солнцем, лысинки прадедушек, а дальше - сплошной туман, синяя тьма, в которой, положа руку на сердце, не отличишь и попа от раввина. Все мы произошли от Адама и Евы, этой бедовой телочки с круглыми ноздрями и персиковыми пятками, и за ее любопытство нам приходится расплачиваться по сей день. Недостаточно ей было бананов с апельсинами... Но живость характера праматери была Стефу по душе, он гордился ею, как знаменитой дальней родственницей. Испытывать же запоздалую гордость за раввинов, попов или улыбчивых лам, вкрапленных, возможное дело, в родовую цепочку, ускользающую в ту самую синюю тьму, Стеф не желал. Если даже сам царь Давид доводился ему прямым предком - это обстоятельство не делало Стефа ни богаче, ни красивей, ни хотя бы музыкальней: медведь ему на ухо наступил от рождения, знаменитую арфу он отнес бы за ненадобностью в комиссионный магазин. Впрочем, обладай Стеф весомыми доказательствами такого родства - он, возможно, смотрел бы на дело иначе.
Степан Рунич, недоучившийся московский искусствовед, подрабатывающий торговлей картинками и раритетами, в российских пределах оставил по себе память легкую и добрую. В рассветные шестидесятые он, тогда двадцатилетний то ли идеалист с коком на голове, то ли нигилист с прилипшей к губе сигаретой "Памир", немного стиляжничал, в меру фарцевал иконами и складнями, но и с печным жаром вламывался с любой точки в рассуждения о будущем русского искусства, которое, как известно и глухонемому, неотторжимо от кремлевской политики. Тяга к публичным рассуждениям привела его однажды под вечер на площадь Маяковского, где он с приступки памятника, подаренного гражданам правительством Советского Союза, в очередь с другими такими же мальчиками и девочками разъяснял жидкой толпе зевак и стукачей необходимость отмены цензуры: это даст немедленный толчок развитию искусств и поможет обновлению унылого общества. Четверо мальчиков и девочек отправились вслед за тем в уральские политические лагеря, а остальные - в их числе и Степа Рунич - были взяты на строгую заметку.