Кнорре Федор
Каменный венок
Федор Федорович Кнорре
Каменный венок
Девчонки, голоногие, крикливые, хохочут на бегу, прыгая через две ступеньки, наперегонки со спускающимся лифтом скатываясь по лестнице. Из сумрака полутемного подъезда, толкаясь в дверях, точно за ними с собаками гонятся, вырываются в залитый солнцем дворовый скверик, хохоча оттого, что кто-то первый засмеялся, и вот все расхохотались, да так, что никак и не остановиться.
Домовые старухи и старики, с утра молчаливо разместившиеся в тени на скамейках или на собственных, вынесенных из квартир стульях и табуретках со сплющенными черными подушечками, обрадованно встрепенулись, все разом возмущенно заговорили:
- Сумасшедшие!.. Вот уж сумасшедшие!
Девчонки взвизгивают от восторга на десять ладов, фыркают и взрываются неудержимым хохотом, теперь уж оттого, что они, оказывается, "сумасшедшие".
Они и есть сейчас немножко сумасшедшие. Оттого, что начались каникулы, на улице жара такая, что можно наконец надеть летние платья, сбросить чулки, и вот они все вместе бесятся, сами не знают отчего.
Они убегают, приплясывая, и теперь во дворе, как в зрительном зале, после того как кончилось представление и опустился занавес, начинается обсуждение.
В наше время таких девчонок не было и молодежь была другая, - на этом сходятся все. Неважно, что "наше время" у каждого совсем другое. Пятнадцать - двадцать лет одним было до революции, а другим в двадцатых годах, но это не мешает разговору. Всплывают обрывки бестолковых рассуждений, утверждений, доказывающих совсем что-нибудь противоположное тому, что пытаются доказать, но все кивают, соглашаясь. Все объединены общим желанием: осуждать. Со стороны может показаться, что все эти старушки, старухи и старушонки полны злобы и негодования, но это вовсе не так. Это все судьи, выносящие беспощадные приговоры, зная, что они никогда не будут приведены в исполнение. Слова, слова...
Другая партия стариков - все больше мужчин, сгрудившись у дощатого столика, играет в домино. Они уже столько навидались карикатур и начитались всяких юморесок про стариков, забивающих "козла" на дворовом столике, что отлично усвоили юмористическую сторону этого занятия и ведут себя именно так, как герои фельетонов и карикатур: с треском кладут костяшки, изображая азарт, насмешливо гудят и громко гогочут на проигравшего.
Самый дряхлый из всех, Захар Захарович, сидит вдвоем со своей кривой палочкой всегда в сторонке и на всякий случай неопределенно улыбается, скрывая свою отъединенность.
Ему трудно принимать участие в пересудах других стариков, он медленно соображает, плоховато слышит и тихо говорит. И он сидит в сторонке, как мальчик, слишком маленький, чтоб его приняли взрослые дети в игру.
Иногда он начинает вслушиваться и вдруг кое-что улавливает, оживляется, собирается и сам что-то сказать, но каждый раз оказывается поздно: разговор уже утек дальше, и Захар Захарович, виновато улыбаясь, смотрит ему вслед, будто бумажному кораблику, упущенному в уличной канавке.
Через двор мимо сидящих проходит, возвращаясь из магазина, пожилая женщина. В руке у нее покачивается сетка, в которой, как в гамаке, лежат две бутылки кефира, пакетик творога, хлеб. Десять пар старушечьих глаз проверяют машинально, но внимательно, что она сегодня несет: на двоих или на одну себя. Это вроде дворового таможенного досмотра.
Зачем? А просто так, ни за чем. Пока они сидят на свежем воздухе во дворе (так называемо "гуляют"), все, что происходит у них перед глазами, это вроде живых картин или медленной пьесы, в которой им ужасно хочется тоже сыграть хоть минутную, в два слова рольку.
Все здоровались с ней полчаса назад, когда она шла через двор в магазин, и поэтому заговорить уже нет предлога, а хочется. И вопрос остается неясным: бутылки-то две, но это еще ничего не доказывает. Человек может и один выпить две бутылки. Но на самом деле две бутылки куплены мною именно на двоих - по привычке, и только сейчас, проходя таможенный досмотр, я вспоминаю, что одна теперь совершенно лишняя, раз ушла Катя.
- Какая была нелюдимка, такая осталась.
- Необщительная... Вот уж до чего необщительная...
Я этого не слышу, но знаю, что именно что-нибудь в этом роде сказано мне вслед. Да, мне, потому что, к сожалению, необщительная старая женщина это я. Что ж, разве я спорю? Они видят действительно необщительную, пожилую, стареющую женщину.
А я вижу стариков в пикейных панамках и выгоревших фуражках, бормочущих старух, и мы кажемся друг другу такими похожими и скучными, как выписка из домовой книги или краткая автобиография, нацарапанная на полулистке бумаги.
Мою Катю тут все знают с детства - понятно, с ее детства. И вот недавно по всем семи этажам громадного дома, со скоростью негритянских барабанных сигналов в джунглях, разнеслась весть, что Катя выписывается, уезжает, уходит, бросает меня! "Вот уж ихняя благодарность-то! За все за хорошее! Что ночей недосыпала! От себя кусок отрывала! А эта, на вот тебе, плюнула да и уехала! Вот она, молодежь-то!.. Хотя, с другой стороны, и эта ее тетка ли, бабка ли, а все может, и мать пожилая такая? - что-то у них больно напутано там, но все равно - нелюдимка, ни с кем не поделится, посторонняя какая-то - тоже хорош перец, с такой не очень-то и уживешься!.."
Одним словом, что-то произошло, и все затаив дыхание ждали, что что-нибудь разразится.
Они были как пожарная команда, примчавшаяся по ложному сигналу, - уже подключили шланги и замерли в ожидании хоть какого-нибудь дымка. Они так готовы были грудью стать на чью-нибудь сторону и стоять до конца. Приготовились запоминать, в надежде на будущее разбирательство, все: кто сказал первым такое-то слово, кто откуда шел и кто где стоял, все, все, начиная с того момента, как свидетель проснулся и собрался было пить чай утром, накануне того дня, когда все произошло.
Но ничего не произошло, в воздухе и не запахло даже товарищеским судом. Катя простилась и спокойно уехала, и даже слез не было пролито. Во всяком случае, совместных. До того как за ней захлопнулась дверь.
Мне казалось, что немного осталось на мне такого живого места, куда можно очень уж больно укусить. Оказывается, есть еще, осталось. Вот когда дверь хлопнула, убедилась...
И вот я уже у себя в комнате мельком вспоминаю сборище дворовых стариков, мимо которых только что пронесла свои бутылки с кефиром. Наверное, на том балу, который мы все каким-то чудом знаем, на том придворном балу люди тоже казались такими же чужими, одинаковыми, несмотря на мундиры и фраки и бальные платья, неинтересными друг другу, раскланивались, прохаживались, сплетничали, а ведь среди них, оказывается, были Наташа Ростова и Болконский. И эта простенькая мысль мне вдруг кажется утешительной: Наташа!
Да, я осталась совсем одна, все ушло, все у меня позади, и Катя ушла, но Наташа-то останется со мной? Да, да, хоть она-то останется, не хлопнет дверью, не уйдет.
В дальнем конце улицы, в которую упирается, как в горизонт, вид из моего окна, начинается закат. Солнце уже коснулось вершин горной цепи домов, замыкающей этот горизонт, и теперь его косые лучи обливают светом россыпь мелких блестящих листиков берез, растущих в ущельях улиц.
Наверное, здесь когда-то кругом был лес и ушел, а они остались одни, и им тут одиноко, как людям, оставшимся в пустыне.
И вдруг я, точно проснувшись в незнакомом месте, широко раскрыв глаза, осматриваюсь по сторонам: где я? Комната знакома и незнакома, я к ней так привыкла, что давно перестала ее замечать, а сейчас вот увидела ее всю, как она есть, со стенами, мебелью и окнами... Вот оно что!.. Значит, это и есть та комната, в которой я останусь одна до конца. Пересадок больше не предвидится. Что ж, славная комнатка, а за окном весенний закат.
Значит, мне дана еще одна, вот эта весна, вот эта тишина и этот закат, а ведь если бы я сейчас не опомнилась, не огляделась, я бы его прозевала, уткнувшись носом в книгу или запутавшись в своей обиде, перебирая горькие слова, в этой комнате сказанные, и те, что не были сказаны, а надо бы было сказать.
А сейчас я с каким-то новым интересом смотрю и смотрю в конец улицы, где над зубчатой каменной стеной сияют, налитые светом, разноцветные полосы - широкая лимонно-желтая и узкие алые, розовые - и над ними негородское, нездешнее, весеннее вольное небо какой-то далекой страны, где облака ходят на просторе, не заходя за крыши.
Немного погодя в дверь ко мне скребется мышиная лапка, так неуверенно Жанна Боярская пугливо просится в комнату, зовет меня пить чай.
Странное она существо. Начиная с того, что про нее хочется сказать "существо", - про другого ведь так не скажешь.
Легкая, сухонькая, как кузнечик, с прямо развернутыми худенькими плечиками и твердо выпрямленной спиной, она и к старости не потеряла этой гвардейской балетной выправки - это сразу в глаза бросается, а вот лицо ее как-то плохо запоминается.